21 июня 2024  09:54 Добро пожаловать к нам на сайт!

Литературно-исторический альманах

Русскоязычная Вселенная выпуск № 21 

от 15 апреля 2023г

Русскоязычные США

 

Иван Елагин

 

Иван Венедиктович Елагин (настоящая фамилия Матвеев; 1 декабря 1918 года,  Владивосток,  РСФСР — 8 февраля 1987 года, Питтсбург, США) — русский поэт, переводчик и педагог  второй волны эмиграции. Сын футуриста Венедикта Марта, внук владивостокского краеведа Николая Матвеева-Амурского. 

Отец-футурист дал ему при рождении экзотическое имя Уотт-Зангвильд-Иоанн. Мать — медик (фельдшер) Серафима (Сима) Лесохина, еврейка по происхождению, из раввинского рода. Елагин приходился двоюродным братом поэтессе Новелле Матвеевой, дочери его дяди Н. Н. Матвеева. От данного при рождении отцом экзотического имени осталось только прозвище «Залик», до конца жизни во всех документах он фигурировал как Иван Матвеев.

В 1919 году Сима Лесохина попала в психиатрическую лечебницу Петрограда, где оставалась до конца жизни, умерла во время блокады; ребёнок вывезен отцом из Владивостока в Харбин. В 1923 году семья вернулась в советскую Россию, в 1928 году Венедикт Март за ресторанную драку получает три года ссылки в Саратов без права возвращения в Москву, а будущий поэт Елагин на некоторое время оказался среди беспризорников.

Иван-Зангвильд после средней школы поступил в Киевский медицинский институт, окончил 3 курса. В 1937 году женился на молодой поэтессе Ольге Штейнберг, более известной под псевдонимом Анстей.

В июне 1937 года Венедикт Март был повторно арестован и в октябре расстрелян по обвинению в шпионаже в пользу Японии. Елагин об этом не знал и до конца жизни оставался уверенным, что отца расстреляли летом 1938-го.

В 1940 году Иван ездил в Ленинград, чтобы получить напутствие от Анны Ахматовой. Этой короткой встрече поэт позднее посвятил стихотворение «Я никогда не верил…» и поэму «Память». Первой публикацией Ивана Матвеева (январь 1941) стал авторизованный перевод стихотворения Максима Рыльского «Концерт».

В годы Великой Отечественной войны продолжал жить в Киеве вместе с женой.

Никто не смог дать окончательный ответ: как так вышло, что Матвеевы не эвакуировались, а остались в Киеве и «оказались под немцами». Наверняка — не нарочно, не потому, что не верили советской пропаганде и считали сообщения о немецком истреблении евреев очередной ложью ТАСС. Иван, недоучившийся врач из Второго медицинского, работал на «скорой помощи», вывозил раненых из пригородов в больницы и едва ли заметил мгновение, когда Киев перестал быть советским <…>

После того, как отгремели страшные взрывы, после Бабьего Яра, в первую зиму немцы открыли два вуза — медицинский институт и консерваторию. Учёба там спасала от Германии. Залик <Иван Елагин> стал посещать занятия в медицинском и дежурить в больнице. Кажется, в акушерском отделении <…> 

В 1943 году Иван вместе с женой, находящейся на последнем месяце беременности, ушел на Запад с отступающими немецкими войсками, странствовал по Европе: Лодзь, Прага, Берлин, после капитуляции Германии перешёл в американскую зону оккупации.

Красная Армия перешла в наступление. Немцы готовились к сдаче Киева. Попадись Иван Матвеев в руки НКВД, ему предъявили бы всего одно обвинение — сотрудничество с оккупантами. И возразить было бы нечего: работал при немцах в роддоме — значит, сотрудничал<…> 

Находился вместе с женой в лагерях для перемещённых лиц (англ.) (DP camp, от англ. Displaced Person — перемещённое лицо). Затем поселился в Мюнхене. Там же в 1947 году был издан первый поэтический сборник «По дороге оттуда», подписанный псевдонимом Елагин, выбранным под влиянием Блока  (стихотворение «На островах»).

С 1950 года жил в США. Работал на радиостанции «Свобода», одновременно с этим обучался в Колумбийском, далее в Нью-Йоркском университете. Преподавал в колледже Миддлбери.

Перевод эпической поэмы Стивена Винсента Бене «Тело Джона Брауна» принёс Елагину в 1969 году степень доктора в Нью-Йоркском университете, а в 1970 году он защитил диссертацию и стал профессором Питтсбургского университета, где преподавал русскую литературу.

Стихи Елагина публиковались почти в каждом номере «Нового журнала» с 1961 по 1987 год, а также в альманахе «Перекрёстки» (позднее «Встречи»); его переводы из американской поэзии печатались в каждом номере журнала «Диалог — США» до 1988, изредка в журнале «Америка». От изданной в 1959 году книги «Политические фельетоны в стихах» поэт позднее отказывался как от «заказной».

31 декабря 1971 года Елагин вместе с семьёй попал в автокатастрофу по дороге из Чикаго. В аварии все остались живы, но Елагин больше месяца провёл в больнице. Этому событию он посвятил стихотворение «Наплыв», в котором звучат ключевые для понимания его творчества слова: «во времени, а не в пространстве».

К середине 1980-х годов здоровье поэта сильно ухудшилось, он быстро уставал, терял в весе. Сильно снизилось зрение. Летом 1985 года он угодил в больницу, где диагностировали диабет. Но более серьёзная причина недомогания вскрылась лишь год спустя: рак поджелудочной железы. Елагин отказался от активного лечения, включая всевозможные «колдовские» средства, но в конце 1986 года его всё же уговорили попробовать новый метод, разработанный Филадельфийским медицинским институтом — введение моноклонных антител.

Терапия, хоть и принесла временное облегчение, спасти поэта или хотя бы дать заметную отсрочку не смогла. Утром 8 февраля 1987 года Иван Елагин скончался в Питтсбурге. Григорий Климов вывел его под именем Серафима Аллилуева в романе «Имя моё легион».

Материал подготовлен  Алексеем Рацевичем

СТИХИ

 

ПАМЯТЬ

…в воскресном театре души

Мемуарные фильмы идут.

Вглядываюсь, дверь туда открыв,
Где хранится времени архив.
Замелькали кадры прошлых дней
На экране памяти моей.
 
Киевский Второй Мединститут.
Возле зданий тополя растут.
Кое-как экзамены я сдал,
Но с обществоведеньем — скандал!
Я не знал каких-то там имён,
Кто, когда и чем был награждён
И какой очередной прохвост
Получил правительственный пост.
Мой экзаменатор был убит —
Принял сокрушенно-скорбный вид.
«Так. Так. Так», — он глухо произнёс,
Вскинув на меня мясистый нос.
Пятернёй он в воздухе потряс:
«Кто же так воспитывает вас?»
Я ответил, несколько смущён,
Что отец. «А где же служит он?»
Отвечаю, точно виноват,
Тихо: «Арестован год назад».
Тяжело я уходил домой.
На земле был год тридцать восьмой.
 
Мне один знакомый дал совет —
Выбрать медицинский факультет.
«Знаешь, нам не миновать войны,
Доктора поэтому нужны.
Всё равно, мой милый, — на литфак
Ты теперь не попадёшь никак.
У кого в семье аресты — там
Близко не подпустят к воротам,
Ну, а в медицинский институт
Без разбора всех мужчин берут».
Признаюсь, что я в большой тоске
Подходил к огромнейшей доске,
На которой сказочно цветут
Списки тех, кто принят в институт.
Видно, я в рубашке был рождён:
В этом длинном перечне имён —
И моё! Я удивлялся сам,
Не поверил я своим глазам!
 
Вот внезапно мой экран погас.
Память прерывает свой показ.
Только в тот же миг на полотне —
Крыши, окна и стена к стене.
Это тоже город над рекой,
Только над рекой совсем другой.
Вон мальчишка с удочкой в руке
По камням с отцом спешит к реке.
Мне пошел одиннадцатый год.
За плотом плывёт по Волге плот.
Года два ещё придется нам
Прыгать по саратовским камням.
Мой отец тут в ссылке. И сейчас
Помню я смешной его рассказ:
«Поезд ночью нас сюда привёз,
Без пальто я, а уже мороз.
На вокзале ночевать нельзя.
Вышел на большую площадь я
И гляжу — в сторонке постовой.
"Где, скажи, браток, участок твой?
Мне бы ночку переспать одну,
Завтра что-нибудь себе смекну".
Но браток мой оказался строг,
Говорит: "Проваливай, браток,
А не то не оберёшься бед,
Для тебя у нас ночлежек нет!"
Не спеша, булыжник небольшой
Выворотил я из мостовой.
"Видишь, — говорю, — вон там окно:
Ах, как зазвенит сейчас оно!"
Постовой вскипел, как на угле;
Я ту ночь пересидел в тепле!»
 
Памяти экран опять потух.
Напрягаю внутренний я слух.
Вспыхнула картина в голове,
Как я беспризорничал в Москве.
Мой отец, году в двадцать восьмом,
В ресторане учинил разгром,
И поскольку был в расцвете сил —
В драке гепеушника избил.
Гепеушник этот, как назло,
Окажись влиятельным зело,
И в таких делах имел он вес —
Так бесшумно мой отец исчез,
Что его следов не отыскать.
Тут сошла с ума от горя мать,
И она уже недели две
Бродит, обезумев, по Москве.
Много в мире добрых есть людей:
Видно, кто-то сжалился над ней,
И её, распухшую от слёз,
На Канатчикову дачу свёз.
Но об этом я узнал поздней,
А пока что — очень много дней
В стае беспризорников-волков
Я ворую бублики с лотков.
Но однажды мимо через снег
Несколько проходят человек,
И — я слышу — говорит один:
«Это ж Венедикта Марта сын!»
Я тогда ещё был очень мал,
Фёдора Панфёрова не знал,
Да на счастье он узнал меня.
Тут со мною началась возня.
Справку удалось ему навесть,
Что отцу досталось — минус шесть,
Что отец в Саратове, — и он
Посадил тогда меня в вагон
И в Саратов отрядил к отцу.
 
Всё приходит к своему концу:
Четверть века отшумит — и вот
О моих стихах упомянёт
В Лондоне Панфёров, — но пойдёт
Всё на этот раз наоборот:
Он теперь не будет знать, кто я!
У судьбы с судьбой игра своя.
 
Снова Волга. Волга и паром.
Мы уже на берегу другом.
Чистенькие домики. Уют.
Немцы тут поволжские живут.
Был Покровском город наречён,
Энгельсом теперь зовется он.
У Вогау мы сидим в гостях.
На столе сирень в больших кистях
Говорит о Токио Пильняк;
Мой отец припомнил случай, как
Он, когда был очень молодым,
Вместе с переводчиком своим
Шёл по Кобе. Поглядев назад,
На себе поймал он чей-то взгляд.
Он японку заприметил там,
Что плелась за ними по пятам.
Чувствовал неловкость мой отец;
Он и переводчик, наконец,
Улицу поспешно перешли.
Но отец опять её вдали
Увидал — и, очень раздражён,
Переводчику заметил он:
«С нею не разделаться никак!»
Тот ответил: «Ну, какой пустяк!
Ты не обращай вниманья на
Женщину. Она моя жена».
 
А когда пришла пора вставать,
Уходить домой — Пильняк печать
Вынул из коробочки — и хлоп!
Взял да и поставил мне на лоб!
Розовый клинообразный знак
По-японски означал — Пильняк.
 
Как-то раз в Саратове с отцом
Мы по снежным улицам идем.
Фонари. Снежок. Собачий лай.
Вдруг отец воскликнул: «Николай
Алексеич!» — Встречный странноват —
Шапка набок, сапоги, бушлат.
Нарочито говорит на «о»,
Но с отцом он цеха одного.
«Вот знакомьтесь — это мой сынок».
 
(Снег. Фонарь да тени поперёк.)
«Начал сочинять уже чуть-чуть.
Ты черкни на память что-нибудь
Для него. Он вырастет — поймёт».
Клюев нацарапает в блокнот
Пять-шесть строк — и глухо проворчит
Обо мне: «Ишь как черноочит!»
 
Клюев был в нужде. Отец ему
Чтение устроил на дому
У врача Токарского. Тот год
Переломным был. Ещё народ
Не загнали на Архипелаг,
Но уже гремел победный шаг
Сталинских сапог. И у дверей
Проволокой пахло лагерей.
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
Взяли вместе с ним его архив.
Ещё глубже времени экран.
Под Москвой средь рощиц и полян —
Несколько десятков низких дач.
Парни на пруду купают кляч.
А неподалёку за прудом —
Наш необжитой дощатый дом.
 
Помню, что веранда там была
Вся из разноцветного стекла.
Помню сад, калитку, частокол,
Как впервые в школу я пошёл,
Помню, как детьми, оравой всей,
На пруду ловили карасей.
Как в саду я выстроил шалаш…
Помню, как скрипел колодец наш,
Как, загнав в берёзу желобок,
Собирал берёзовый я сок
В старую жестянку, как в те дни
На синиц я ставил западни.
 
Много к нам писательской братвы
Приезжало часто из Москвы.
Кое-кто сегодня знаменит,
Кое-кто сегодня позабыт,
Некоторым жизни оборвал
На Лубянке сталинский подвал.
Только погибать не всем подряд:
Станет кто-нибудь лауреат,
Кто-нибудь приобретёт почёт
Тем, что по теченью потечёт!
Но тогда, в году двадцать седьмом, –
Дружеским весельем полон дом.
Тут стихи читают до утра
Небывалых строчек мастера.
Кто-нибудь сидит и пьёт в углу,
Кто-нибудь ночует на полу.
Кто-нибудь за кружкою пивной
Прослезился песней затяжной,
Кто-нибудь с протянутой рукой
С хлебниковской носится строкой!
Лёгкое, богемное житьё,
Милое Томилино моё!
 
Но бывал и скверный анекдот.
Помню — за окошком ночь идёт.
Только я и мать одни в дому.
То и дело мать глядит во тьму.
Ещё много поездов ночных, —
Может быть, отец в одном из них.
На рассвете слышим мы сквозь сон
Разбиваемой бутылки звон.
С матерью выходим в тёмный сад.
Слышим — сверху голоса хрипят.
Тут мы замечаем: средь ветвей
Несколько висит больших теней.
Оказалось — на верхушке там,
Крепко привязав себя к ветвям,
Мой отец с приятелем своим
До рассвета напивались в дым!
Там же в раскорёженных ветвях
Ящик с водкой виснет на ремнях!
 
Аренс Николай — поэт-чудак,
Затевал он вечно кавардак,
И, наверное, придумал он
На сосне устроить выпивон,
И деревьев шумные верхи
Слушают сейчас его стихи:
 
«Снежинки белые летали,
Струилась неба бирюза,
А на лице её сияли
Большие серые глаза».
 
Аренс часто попадал в скандал,
Часто в отделенья попадал.
Позже слышал я такой рассказ:
Вышел он из отделенья раз
И припомнил через шесть недель,
Что забыл он с водкою портфель
В камере. А было, как назло,
Похмелиться нечем! Тяжело!
 
Аренс, жаждя выпить всем нутром,
В отделенье за своим добром
Кинулся — и канул навсегда,
Сгинул, не оставивши следа.
 
На экране вспыхнула Нева.
Шпиль Адмиралтейства. Острова.
Сфинксы. Набережная. Дворец.
К Ювачёву взял меня отец.
Несколько о Ювачёве слов.
Был народовольцем Ювачёв.
За участье в покушеньи он
К виселице был приговорён.
Но в тюрьме, пока он казни ждёт, —
У него в душе переворот,
Всё он видит под иным углом.
И религиозный перелом
Наступает. Казнь заменена
Ссылкою ему. В те времена
С ссыльными общаться каждый мог;
Был он сослан во Владивосток.
Там у деда моего гостил,
Там отца он моего крестил.
А когда отбыл он ссылки срок —
Взял он страннический посошок
И поехал в Иерусалим,
И ходил по всем местам святым.
Позже о паломничестве том
Очерков издал он толстый том.
 
Ленинград. Тридцать четвертый год.
Ювачёв поблизости живёт
На Надеждинской, а мы с отцом
Возле церкви греческой живём.
Ювачёву от властей почёт,
И ему правительство даёт
Пенсию высокую весьма,
Но считает, что сошёл с ума
На религиозной почве он.
Был он собирателем икон.
Был он молчалив, высок и сух,
Этак лет семидесяти двух.
Кропотливо трудится старик,
Медленно с иконы сводит лик
Он на кальку. И таких икон
Тысячи для будущих времен
Он готовит.
С ним в квартире жил
Взрослый сын — писатель Даниил
Хармс. У Дани прямо над столом
Список красовался тех, о ком
«С полным уваженьем говорят
В этом доме». Прочитав подряд
Имена, почувствовал я шок:
Боже, где же Александр Блок?!
В списке Гоголь был, и Грин, и Бах…
На меня напал почти что страх,
Я никак прийти в себя не мог, —
Для меня был Блок и царь и бог!
Даня быстро остудил мой пыл,
Он со мною беспощадным был.
«Блок — на оборотной стороне
Той медали, — объяснил он мне, —
На которой (он рубнул сплеча) —
Рыло Лебедева-Кумача!»
«Если так, как Блок, писать нельзя,
Спрашивал весьма наивно я, —
То кого считать за идеал?»
Даня углубленно помолчал,
Но потом он в назиданье мне
Прочитал стихи о ветчине.
 
«Повар — три поварёнка,
повар — три поварёнка,
повар — три поварёнка
                выскочили во двор!
Свинья — три поросёнка,
свинья — три поросёнка,
свинья — три поросёнка
                спрятались под забор!
Повар режет свинью,
поварёнок — поросёнка,
поварёнок — поросёнка,
поварёнок — поросёнка!
П о ч е м у?
Чтобы сделать ветчину!»
 
Слушал я его, открывши рот —
Догадался наконец! Так вот
Чем обэриуты устранят
Из души моей священный яд
Блоковских стихов! В душе моей
Всё же Блок окажется сильней.
 
В комнате у Дани справа — шкаф.
К шкафу подойдя, поклон отдав,
Произносят гости напоказ
Несколько привычных светских фраз:
«Как здоровье, тётушка?» «В четверг
Были на концерте?» «Фейерверк
Видели?» Род лёгкой болтовни.
Запрещалось всем в такие дни
Грубые употреблять слова.
Но гостей уведомят едва,
Что сегодня дома тётки нет, —
Снят бывал немедленно запрет
С нецензурных тем. Наоборот,
Разрешался сальный анекдот.
Что ещё за идиотство! Тьфу
Тётушка, живущая в шкафу?!
Что с того, что конура мала —
Тётушка придумана была,
Для существования её
Шкаф — вполне просторное жильё!
Тётушка пришлась тут ко двору.
Тут любили всякую игру,
Тут был поэтический причал,
Тут поэтов многих я встречал,
А.Введенский был собой хорош,
Хармс — на англичанина похож.
Сколько артистических имен!
Как великолепен Шварц Антон!
Помню в исполнении его
«Невского проспекта» волшебство
 
И опять всё гаснет. И опять
На экране Киеву сиять.
Моюсь утром, радио включив.
Диктор до чего красноречив!
Слышится по голосу, что рад, —
Так вот о победах говорят!
«…Нашего правительства указ…
В вузах за учение у нас
Вводят плату!» Я совсем обмяк.
Уплатить я не могу никак.
Подкосились ноги у меня.
Только вечером того же дня
Человек от Рыльского пришёл,
Пачку денег положил на стол
И сказал: «Максим Фадеич тут
Посылает вам на институт».
Он шепнул, уже сходя с крыльца:
«Это в память вашего отца».
Рыльский был в фаворе. Перед тем
Погибал почти уже совсем
И ареста ожидал не раз.
«Песнею о Сталине» он спас
Жизнь свою и спас свою семью.
Как-то чай у Рыльского я пью.
Кто-то «песню» вскользь упомянул.
Рыльский встал, сдвигая резко стул:
«В доме у повешенного, брат,
О верёвке вслух не говорят!»
 
Мой отец поэтом русским был.
Где сыскать, среди каких могил
Кроется его прощальный след.
Рыльский был украинский поэт.
В час тяжёлый он помог семье
Русского поэта. Так в стране,
Где я в годы сталинские рос,
Выглядел на практике вопрос
Межнациональный. Все одной
Связаны бедой. Одной виной.
 
Вновь твои проспекты, Ленинград.
Обречённо фонари горят.
Кратковремен этот мой приезд.
Мне одно желанье душу ест.
Я привез стихотворений шесть
И мечтал Ахматовой прочесть.
В годы те была моей женой
Анстей. И её стихи со мной.
Вот я и пошел. Фонтанный дом
Выглядел обшарпанным. Потом
Пересёк я двор наискосок
И вошёл в подъезд. На мой звонок
Мне открыла дверь она сама.
Объяснил я путано весьма
Мой приход. «Входите». Тут нужны
Точные детали: в полстены
Девушки портрет. Совсем мала
Комната. (Та девушка была
В белом.) А Ахматова стройна;
Кажется высокою она.
 
Я уже предчувствую беду.
«Высылают сына. Я иду
С передачею в тюрьму. Я вас
Не могу принять».
                                У нас сейчас
«Реквием» об этих страшных днях.
«Реквием» тогда в её глазах
Я увидел. Кто-нибудь найдёт
Со стихами старыми блокнот.
……………………………….
 
Но вам в тяжёлых заботах
Не до поэтов, увы!
Я понял уже в воротах,
Что девушка в белом — вы.
 
И подавляя муку,
Глядя в речной провал,
Был счастлив, что вашу руку
Дважды поцеловал.
……………………………….
 
В Киеве, ещё перед войной,
Проходили мы по Прорезной.
За дома вдали закат сползал.
Мы спешим в консерваторский зал.
Там Доливо-Соботницкий пел.
Среди всех советских тусклых дел
Праздником бывал его приезд.
Делал он рукою странный жест,
Был он хром и очень большерот…
Присмотреться — так совсем урод!
Необыкновенный баритон —
Пел бетховенские песни он
И норвежских песен целый ряд…
Сколько он ирландских пел баллад,
Бельмановских песен! Так лились
Песни, что казалось — это Лисс
Или Зурбаган! Казалось мне,
Что мы где-то в гриновской стране,
И — казалось — уплывать и нам
Следом за Бегущей по волнам!
Поскорей причаливай, наш бот,
Там, где нас Несбывшееся ждёт!
 
А в антракте — толкотня, галдёж,
А к буфету и не подойдёшь.
По соседству, вижу, — паренёк,
А на куртке — лодочка-значок
С ярко-красным парусом. Яхт-клуб?
Точно. Сомневаться почему б?
А на самом деле всё не так:
Это был почти условный знак
Гриновских романтиков! То зов
Юношеских алых парусов!
 
Слышал я забавный анекдот
О Доливе. Шёл двадцатый год.
Пел Доливо где-то. Был хорош
Бесподобно. А в одной из лож
Сам Шаляпин. Сказочный успех!
Сразу покорил Доливо всех.
Был он молод, счастлив, возбуждён,
Но со сцены почему-то он
Пятится… Друзья Доливу тут
Под руки к Шаляпину ведут.
«Да… — сказал Шаляпин, — ты поёшь
Здорово, но — знаешь, милый, всё ж
Справь себе штаны: со сцены так
Неудобно пятиться как рак!»
И для цели благородной сей
Пачку протянул ему рублей.
 
Предвоенный Киев. Средь афиш
Есть такие, что не устоишь.
В зале тесно. Гроссман Леонид
О «Войне и мире» говорит.
Кажется — со сцены прямо в нас
Утончённо-выточенных фраз
Дротики летят. В конце почти
Он, итог желая подвести,
Говорит: «Былому не в пример,
В наше время каждый пионер
Обладает истиной простой,
Знает то, чего не знал Толстой!»
А затем (принявши тон иной)
Говорит с усмешкой озорной:
«На весах у вечности ещё
Неизвестно, перевесит чьё
Мнение!» — Когда он так сказал —
Я подумал: арестуют зал,
Лектора и слушателей! Но
В шутку было всё обращено
И благополучно всё сошло,
А могло большое выйти зло…
Пострашней, бывало, сходит с рук.
У меня был закадычный друг
Протасевич Жорж. Мы в институт
Вместе поступали. И маршрут
Жизненный у нас довольно схож:
У него отца забрали тож,
Как и у меня, — в тридцать седьмом.
Он пытливым обладал умом,
Книгами был вечно нагружён —
Хемингвей в портфеле, Олдингтон.
Был он неудачливый боксёр,
Но зато был на язык остёр.
И — последний не забыть мазок:
Был красив довольно и высок.
 
Между нами — Пушкин бы сказал —
Всё рождало споры. Весь скандал
И произошёл из-за пари.
Раз возьми я да и намудри:
В спор полез всему наперекор,
И позорно проиграл тот спор!
А условье было таково,
Что на протяжении всего
Дня — у победившего — рабом
Проигравший. В случае любом
Он беспрекословно и тотчас
Был обязан исполнять приказ
Господина. Жорж был господин.
Мне досталось рабство. До седин
Я отчетливо запомнил то,
Как я подавал ему пальто,
Вещи все его за ним волок,
С полу подымал его платок,
Как завязывал его шнурки,
Как по мановению руки
Подбегал… А он, из-за долгов,
Пробовал продать меня с торгов;
Между лекций в перерыве он
Организовал аукцион!
 
Как бывает в юности порой —
Чересчур все увлеклись игрой.
Лекции по городу всему
Нам читали. Часто потому
Мы в трамваях ездили гурьбой.
Жорж в трамвае мне сказал: «С тобой
Я не знаю, как мне быть: изволь
Разузнать, — рабам разрешено ль
Ездить на трамвае». Задаю
Я вопрос кондукторше. В мою
Сторону все повернулись. Пыл
Сразу же у всех нас поостыл.
Наступила тишина. Сидел
Жорж, внезапно побелев как мел.
К сожаленью, это не конец:
Видимо, сверхбдительный стервец
Ехал в том вагоне. В деканат
Нас повызывали всех подряд.
Разносили нас и вкривь и вкось,
Но каким-то чудом удалось
Всё замять. Никто не пострадал.
Мог быть и трагический финал.
 
— Где ты, Жорж? Откликнись, если жив! –
Я шепчу, былое освежив
В памяти.
И вдруг экран сплошным
Небосводом сделался ночным,
И на нём пугающе висят
Несколько чудовищных лампад!
Для убийства город освещён,
Нас уже бомбят со всех сторон,
Подняты кресты прожекторов,
Бомбовозов нарастает рёв,
Сполохи огромные в окне.

Грохот. На войне как на войне.

 

ПОД СОЗВЕЗДИЕМ ТОПОРА

* * *
Выходит — ошибся я малость,
Пустым оказался билет.
А мне почему-то казалось,
Что я настоящий поэт.
Я думал, что все вы придёте
Расхватывать строк вороха,
Качаться на спаде и взлёте,
Вздыхать на ухабах стиха.
Но критик чужого пошиба,
Моих не читающий книг,
Со мной не миндальничал, ибо
В статье заявил напрямик,
Что я неудавшийся лирик,
Что стих мой давно не у дел
Что ветер сатиры до дырок
Стихи мои все просвистел!
И он, доказательства ради,
Представил фигуру мою —
Как глупо стою на эстраде,
Как руку в пространство сую.
Не первый удар, не последний,
Чего не бывает в пути!
Бывают удары заметней,
Бывают и хуже статьи.
* * *
Человек был кроток, тих.
Улыбался за двоих.
А потом вдруг осерчал,
Почернел и отощал.
Стал он пугалом вороньим,
И его мы похороним.
Не спеша идут куда-то
По дороге два солдата.
Напевают без забот.
А убьют их через год.
Мне живется очень кисло,
Я ни в чем не вижу смысла.
Смысла нет в моих стихах.
Я пишу их впопыхах.
Неожиданно нагрянув,
Смерть нас гонит, как баранов
На продажу гонят гурт.
Дичь. Нелепица. Абсурд.
Оттого и эта строчка
Обреченностью горда,
Как прощальный взмах платочка
Из вагона в никуда.
* * *
Обдало меня время печальной волной.
Я мальчишкою в комнате рос проходной.
За комодом, где спал я, всю ночь надо мной
Занавеска дышала сквозною стеной.
Где-то там, если в прошлое ехать назад,
И трамваи звенят, и деревья шумят,
Гомонят и щебечут родные миры —
Проходные дворы, проходные дворы.
Я и сам оказался такой проходной.
За страною страна пронеслась стороной.
Сколько встреч наносных, поездных, проездных!
Сколько женщин в дороге я знал проходных!
Сколько с вами носился и маялся я,
Проходные враги, проходные друзья!
Сколько громких имен, сколько слав проходных
Довелось повидать на дорогах земных!
Сколько раз мне поэт попадался такой,
Что пройдет с проходною своею строкой,
Потому что сердца задевают едва
Проходные слова, проходные слова…
* * *
Негодуем, тоскуем, хохочем
И стареем у чайных столов.
Об искусстве шутя, между прочим,
Скажем нехотя несколько слов.
Пусть сравненье покажется грубым –
Расставаться не хочется с ним:
Разговаривать много не любим
Мы про женщин, с которыми спим.
Разговаривать— критиков дело.
Заприметивши издалека,
Обсуждать начинают умело
Грудь, прическу, колени, бока.
И трезвонят, чтоб было им пусто!
Им легко языками молоть…
Кожей мы ощущаем искусства
Золотую, горячую плоть.
И пускай они пишут и пашут
На просторах газетных полей!
Им оно только ручкой помашет,
Ну, а нам — нарожает детей.
* * *
Не надо слов о смерти роковых,
Не надо и улыбочек кривых,
И пошлостей, как пятаки потёртых.
Мы — тоненькая плёночка живых
Над тёмным неизбывным морем мёртвых.
Хоть я и обособленно живу, —
Я всё же демократ по существу,
И сознаю: я — только единица,
А мёртвых — большинство, и к большинству
Необходимо присоединиться.
* * *
He в строчке хорошей тут дело,
Не в строчке плохой,
А в том, чтоб душа молодела
От корки сухой,
А в том, чтобы нищенской стайкой
Плетясь, облака
Тебе бы как теплой фуфайкой
Согрели бока.
И вовсе неважно, что мало
Ты мир понимал,
Но лужа тебе просияла,
Как лунный опал.
Но ветка тебе постучала
В окно поутру,
Но птица тебе одичало
Кричит на ветру,
И ты по вечернему логу
Идешь холодком,
И дерево машет в дорогу
Зеленым платком.
И что там какие-то тайны —
Секрет мастерства, —
Пусть будут, как звезды, случайны
Ночные слова,
Пусть падают криво и косо
В овраги стиха, —
Вот так же летят под колёса
Листвы вороха.
Но помни, что с болью, со стоном,
Как грех на духу,
Вот так же слова исступлённо
Отдашь ты стиху,
Но помни, что ты настоящий —
Лишь всё потеряв,
Что запах острее и слаще
У срезанных трав,
Что всякого горя и смрада
Хлебнешь ты сполна,
Что сломана гроздь винограда
Во имя вина.
* * *
Все города похожи на Толедо,
Когда глядишь на них с горы сквозь рощу,
Как будто входишь в полотно Эль Греко.
Сперва я это в Киеве заметил,
А много лет спустя увидел в Бронксе.
Теперь таким же показался Питсбург.
Таким же ты с горы увидишь город,
В котором я когда-то жил и умер.
Мой друг-художник как-то из Толедо
Привез мне связку шпаг миниатюрных,
Которыми берут кусочки сыра:
Толедское изделье для туристов.
Похожие на зубочистки шпаги,
В альбоме репродукции Эль Греко,
В какой-то книжке стены Алькасара —
Вот всё, что мне известно про Толедо.
Но я с Толедо, очевидно, связан
Домашним чем-то, будничным, привычным,
Как будто половину жизни прожил
Я в городе, который нарисован.
* * *
Вон человек идет.
И он зайдет в аптеку.
Понадобился йод
Внезапно человеку.
Всё так, и всё не так.
Там в тишине аптечной
В дверях стоит чудак
Трагически беспечный.
И серебро, и медь
Уплатит он кассиру,
Чтоб пузырек иметь
И унести в квартиру.
Всё так, и всё не так.
Как на большую льдину
Упал луны медяк
В аптечную витрину.
В рассеянности он
Порезал палец в ванной,
Он несколько смущён
Царапиною странной.
Всё так, и всё не так,
И где-то в сердце самом
Стучит: тик-так, тик-так —
То кровь шумит по шрамам.
Он осторожно йод
Накапает на ранку
И бережно заткнёт
Он пробочкою склянку.
Всё так, и всё не так.
Попробуй, с роком сверься.
Какой-нибудь пустяк —
И разорвется сердце!
И кончится всё так:
Обычным некрологом
О том, как шел чудак
По жизненным дорогам.
Всё так, и всё не так.
Всё кончится взрывною
Куда-то в вечный мрак
Катящейся звездою.
* * *
Не была моя жизнь неудачей,
Хоть не шел я по красным коврам,
А шагал, как шарманщик бродячий,
По чужим незнакомым дворам.
Только — что бы со мной ни случилось,
А над жизнью моей кочевой
Серафима стоит шестикрылость,
А не дача и сад под Москвой.
Как доходит до славы — мы слабы.
Часто слава бывает бедой.
Да, конечно, не худо бы славы,
Да не хочется славы худой.
Полетать мне по свету осколком,
Нагуляться мне по миру всласть
Перед тем, как на русскую полку
Мне когда-нибудь звездно упасть.
НЕЧТО ВРОДЕ СЦЕНАРИЯ
Всё держится на принципе простом:
Неважно, за какой берусь предмет —
Высокий или низкий, — дело в том,
Какой я на предмет бросаю свет.
Вот телеграфный столб вобью в строку,
И лист газетный брошу на панель,
И ветром этот лист проволоку
По улицам за тридевять земель.
А сам пойду плясать вокруг столба
Иль тихо прислонюсь к нему в тоске.
Кто знает, может быть, моя судьба
В том по ветру несущемся листке.
А если мне всё это надоест —
Столб вырву, лист газетный подожгу,
Могу какой угодно сделать жест,
Совсем без жестов обойтись могу.
Так просто — декорации все снять —
И в черных сукнах ночи я опять.
Я попрошу художника сперва
Подвесить очень низкую звезду,
Чтоб замерцала под звездой трава.
Я по дороге издали иду.
Всё ближе подхожу я к фонарю,
Дрожащему у крайнего двора.
Вот подошел и на фонарь смотрю —
Теней и света резкая игра.
Внезапно освещается на миг
Передо мной дорога впереди.
Всё сотрясает сумасшедший крик,
Загрохотавший из моей груди.
Немедленно я погасил звезду,
И камнем разбиваю я фонарь.
Я по дороге этой не пойду.
Уже я шел по ней когда-то встарь.
Из глубины всплывает крупный план.
Вверху лицо огромное горит.
Я узнаю себя. Слегка я пьян,
Без галстука, нечесан, непобрит.
Еще мгновенье — и вода везде.
Лицо мне заливает водопад.
Лицо мое теряется в воде.
Потоки мчатся, пенятся, шипят.
Вот девушка, на плоский камень сев,
Босые ноги в воду опустив,
Глядит, как водопад бросает в гнев,
И думает, как в гневе он красив.
Не знаю, как я оказался с ней.
Не слышно слов — кругом шумит вода.
В лесу, на водопаде, средь камней,
Мы, встретившись, простились навсегда.
Я от нее ушел в далекий год.
У города такой печальный вид.
На город бомбу бросил самолёт,
И эта бомба всё еще летит.
Но вот упала, всё разворотив,
На полквартала расплескавши дым.
Но это был такой волшебный взрыв,
От взрыва сразу стал я молодым.
А девушка ушла в небытиё.
Она тогда еще не родилась.
Еще на свете не было её
В тот год, как бомба та разорвалась.
Нам вместе молодыми не бывать!
Зачем же ты пришла на водопад?
Зачем же в этой пьесе мы опять,
Где говорят и любят невпопад?
Я режиссера столько раз просил
О том, чтоб мне переменили роль,
А эту исполнять нет больше сил,
Не вынесу я больше эту боль.
Я слышу — песни русские поют,
Поют и пьют стаканами вино,
И крупным планом несколько минут
Мое лицо с боков освещено.
И я слова чужие говорю
И жесты повторяю не свои,
И я тянусь куда-то к фонарю,
Куда-то в водопадные струи,
Куда-то в завтра и в позавчера, —
Я слышал, что игра такая есть:
Во времени проделана дыра,
Чтоб в прошлое и будущее влезть.
Я одновременно и там и тут,
Я существую завтра и давно,
Я слышу — песни русские поют,
Поют и пьют стаканами вино.
И снова режиссера я прошу
О том, чтоб мне переменили роль,
И я вино стаканами глушу
И алкоголем заглушаю боль.
Рулетки завертелось колесо,
И кто-то выкликает номера,
И я по траектории косой
Лечу из послезавтра во вчера.
И я опять пришёл на водопад,
И я опять под фонарём стою,
Я возвратился в прошлое назад,
Я возвратился в молодость мою.
Но иногда мы всё-таки вдвоём —
В мечтах, в воспоминаниях и в снах.
В пространстве том же самом мы живём,
Но я и ты — мы в разных временах.
Я по траве светящейся иду,
Свод надо мной натянут голубой.
В Мариенбаде в будущем году
Мы, может быть, увидимся с тобой!
* * *
В государстве великих разлук ходовая монета — пространство.
Начинают с того, что кладут между мной и тобою моря.
Проходи по чужим городам, под чужими созвездьями странствуй
И как в шахте глубокой томись в непочатых слоях словаря.
А еще через несколько лет только праздники помнишь и флаги,
И в воскресном театре души мемуарные фильмы идут.
Заливает, как темной водой, котловины твои и овраги,
Заливает пространства твои колокольного времени гуд.
За последней березой закат истончается желтой полоской:
Это занавес ночи на нас опускает свою бахрому.
Как ни горько признаться, а всё ж оказалась земля моя плоской.
И я вместе с театром моим уплываю куда-то во тьму.
Нет, не родину страшную я потерял в суматохе вокзальной, —
Из-под лапищ ее никуда не уйти мне со словом моим, —
А кусочек пространства, где я на поверхности мира зеркальной
На рассвете июльского дня отражением плыл молодым.
В уцелевших просторах моих ветер времени дует по строчкам,
И я целую жизнь напролет от себя самого ухожу,
И разбитое зеркало я всё пытаюсь сложить по кусочкам,
И всё кажется мне, что себя я из этих кусочков сложу.
* * *
Сергею Бонгарту
Кривая ветвь совсем не за ограду,
А протянулась во вчерашний день
За птицею, которая по саду
Рассыпала рулады дребедень,
За птицей, упорхнувшей в день минувший!..
И сказочно и празднично и страшно,
Как будто мы на части время рвём,
Когда живой кусок из тьмы вчерашней
Выламываем кистью иль пером.
Как будто время трескается с хрустом,
Как будто всё идет наоборот,
И при волшебном фонаре искусства
Из будущего прошлое встаёт.
Снег столько раз ложился на карнизе,
И сколько раз седой была трава,
А вот Наташе на твоем эскизе
Всё те же солнечные двадцать два!
И в юности моей, во время оно,
Когда ещё писалось горячо —
В стихах звезда сорвалась с небосклона
И до сих пор летит она ещё.
Когда-нибудь из сумрака столовой
Я прямо в твой пейзаж перешагну —
На озеро, где по воде лиловой
Ты чайной розой расплескал луну,
Войду туда, где в бешеном нахлёсте
Светящиеся влеплены мазки.
И непременно ты заглянешь в гости
Когда-нибудь ко мне, в мои стихи.
* * *

Как им заплатит воля равновесья?

                                         Гумилев

 

А называют землю Колыма.
(Того убили, тот сошел с ума.)
А есть еще другая — Воркута.
(Не сыщешь ни могилы, ни креста.)
Под снегом примиряющим России
Вповалку спят чужие и родные.
А где-то в дальних США, за океаном,
Есть кладбище с названием престранным.
Есть кладбище. Животные на нём
В своих могилах спят последним сном.
Вот памятник, заботливой рукою
Воздвигнутый над свинкою морскою.
А вот мемориальная плита
Над прахом незабвенного кота.
А рядом что-то наподобье раки
С останками возлюбленной собаки.
И вот теперь раздумываю здесь я
О гумилевской воле равновесья.
А на уплату равновесья хватит?
Или оно, смеясь над нами, платит
За ужас общей ямы с братской давкой
Плитою намогильною над шавкой?
* * *
Опять кругом слезливая зима.
От непрестанно гаснущих снежинок
Стоят, как маслом вытерты, дома,
Как будто ряд переводных картинок.
На западе — разваренный крахмал
С вишневой растекающейся пеной.
Мне кажется, что Бога замещал
Какой-то пейзажист третьестепенный.
Я с головой почти что в шубу влез,
В калошах, в шапке, с шарфом до колена…
Не пушкинский пророк, не сын небес,
Бряцающий на лире вдохновенно,
А очень неуклюжий человек, —
Весьма несовершенное творенье, —
Шагающий неловко через снег
В очередное сверхстолпотворенье.
У каждого есть множество обид.
Любой из нас — проситель с челобитной.
И, может быть, всех громче говорит
Тот, кто на свете самый беззащитный.
* * *
Ты сказал мне, что я под счастливой родился звездой,
Что судьба набросала на стол мне богатые яства,
Что я вытянул жребий удачный и славный… Постой —
Я родился.под красно-зловещей звездой государства!
Я родился под острым присмотром начальственных глаз.
Я родился под стук озабоченно-скучной печати.
По России катился бессмертного «яблочка» пляс,
А в такие эпохи рождаются люди некстати.
Я родился при шелесте справок, анкет, паспортов,
В громыхании митингов, съездов, авралов и слётов,
Я родился под гулкий обвал мировых катастроф,
Когда сходит со сцены культура, своё отработав.
Только звёзды оставь. Разлюбил я торжественный стиль.
Кто ответит, зачем эти звёзды на небо всходили?
По вселенной куда-то плывёт серебристая пыль,
И какое ей дело до нас — человеческой пыли.
Я ещё уцелел, ещё жизнь мою праздную я
И стою на холодном ветру мирового вокзала,
А звезда, что плыла надо мной, — не твоя, не моя,
Разве только морозный узор на стекле вырезала.
Оттого я на звёзды смотреть разучился совсем.
Пусть там что-то сверкает вверху, надо мной леденея, —
Мне бы дружеский взгляд да очаг человеческий — чем
Ближе к небу — как Дельвиг говаривал — тем холоднее.
* * *
Я сегодня за широким столом,
Я сегодня у себя в мастерской,
По соседству у меня за углом
Начинается бедлам городской.
Только мне на это всё наплевать,
И мне грохот никакой нипочём!
Я сегодня расставляю опять
Декорации в театре моём.
К дому дерево подвину сперва,
Всё черным оно черно от дождя,
А верхушка — ни жива, ни мертва —
Пусть качается, тоску наводя.
Вдоль по улице пущу я трамвай,
В небе провод протяну навесной —
Ну-ка, занавес давай-подымай,
Я на сцене появляюсь ночной.
Мне казалось, что сценарий хорош,
Что я знаю свою роль назубок,
А как в роль эту вживаться начнёшь –
Норовишь куда-то вкривь или вбок.
Прихожу я от волнения в раж,
Постановку всю как есть погубя,
Забываю я, что я — персонаж,
И играю самого я себя!
Вон и критик, недовольный игрой,
Сокрушительные громы низверг
И вопит, что настоящий герой
Всей душою порывается вверх!
Под стеклянным я большим колпаком,
В безвоздушном я пространстве повис,
И конечно, в положеньи таком
Непонятно мне, где верх, а где низ.
Не за роль же приниматься опять
И чужую пересказывать страсть,
Когда нечем мне не только дышать,
Но и некуда мне даже упасть.
* * *
От стакана на комоде
Отпечатался кружок.
Получилось что-то вроде
Нашей памяти, дружок.
Ах ты спорщик-заговорщик!
На задворках пропадай!
А помрешь — тебя наборщик
Поведет в печатный рай.
Обнаружат, подытожат,
Отутюжат по кускам
И торжественно предложат
Умиляться знатокам.
Но, ценя порядок свято,
Предисловие вклинят
Наподобие салата
Из приправленных цитат.
И пускай покойник ропщет, —
Что там слушать мертвяка!
Время — ловкий полировщик,
И рука его легка!
Попадется эта строчка
Прямо критику в капкан,
Не останется кружочка,
Где поставил я стакан.
* * *
Я жонглер-скоморох, я циркач,
Я подбрасываю палевый мяч,
Я приплясываю весело вскачь,
Я подбрасываю розовый мяч.
Я ловлю их и бросаю опять,
Как пошли они взлетать и петлять
И уже их стало в воздухе пять!
Но им жизни захотелось иной,
Стал один из них огромной луной,
Ни за что не опускается вниз,
Между веток удивленно повис.
И другие разлетелись мячи,
Не дозваться их — кричи не кричи,
Не мячи уже, а в виде ином:
Тот драконом стал, а этот окном.
Хоть один бы мне какой-нибудь мяч,
А из публики кричат: «Не портачь!»
Дескать, хватит дурака-то валять,
Начудил — и поворачивай вспять!
Дескать, прорва есть других циркачей,
И работают они половчей!
Ухвачу я что ни есть под рукой —
Иль тарелку, или обруч какой,
Но работу я не брошу свою,
Представление я снова даю.
* * *
Жизнь пора начать сначала,
С самых первых рубежей,
Чтобы счастью обучало
Сумасшествие стрижей.
Чтоб комочек птичьей плоти
В откровении окна
Перечёркивал в полёте
Всё, чем жизнь защищена,
Перечеркивал бы круто
Тихой доли берега,
Успокоенность уюта,
Ограждённость очага,
Чтобы сердце закружило
Как на холмище ветряк,
Чтоб пошёл скакать по жилам
Шалой крови краковяк,
Чтобы, к ниточке искусства
Прикасающийся чуть,
Мог бы я хрустальной люстрой
Небо звёздное качнуть,
Чтобы камнем я низвергся,
Всё на свете позабыв,
В обнаружившийся в сердце
Ослепительный обрыв,
Чтобы так же я низвергся,
Как ты под гору летишь,
Сокращающимся сердцем
Удаляющийся стриж.
* * *
Каменоломня старая в цвету.
Зеленая вода в гранитной раме.
Две голые студентки на плоту
Стоят с огромными баграми.
Как этот камень раскалён и дик!
Какие райские виденья!
И кажется, что только миг
Остался до грехопаденья.
* * *
Какая осень! Что за странность
Её клокочущая рдяность!
Какою мерой ни отмеривай
Запутанность житья-бытья,
Но и в одном осеннем дереве
Бессонно заблудился я.
Такое взбалмошное! Вот оно
Погодой ветреной измотано!
А сколько там дроздов, запрятанных
За шевелящейся листвой!
А сколько там прорех, заплатанных
Великолепной синевой!
Такое нищенски-кривое,
Ошеломлённое на вид,
А вспыхивающей листвою
Заворошит — заворожит!
Закопошится, загорится,
Закружится красным-красно,
Как будто ветром-проходимцем
То дерево подожжено!
Так ослепительно и яро
Оно разбрызгивает свет!
Но из осеннего пожара,
Я знаю, — мне дороги нет.
Пока ему ещё блистать,
Я вместе с деревом останусь.
Я тоже дереву под стать.
Я тоже осени достанусь.
* * *
До небосклона за окном
Какие-нибудь полквартала,
И чёрной трещиною в нём
Сухое дерево стояло.
И в небо ветками стучась,
Живые души будоража,
Оно и после смерти — часть
Неугомонного пейзажа.
Скрипит, за землю уцепясь
Окаменевшими корнями.
С читателем такую связь
Я ощущаю временами.

 

В ЗАЛЕ ВСЕЛЕННОЙ

* * *
На площадях танцуют и казнят!
Я мог бы так начать венок сонетов.
Но мне скучна с сонетами возня.
Чистосердечно признаюсь, что я
Не из числа усидчивых поэтов.
На площадях вожди с трибун кричат,
На площадях солдаты маршируют.
Но не всегда на площадях парад:
В базарный день на площадях торгуют.
Для танцев я немного староват,
И нет во мне влечения к парадам.
Казнить — меня, конечно, не казнят,
Но и с вождями не посадят рядом.
Что ж, остается только торговать!
И, может быть, я выбрал часть благую.
Вот я стою на площади опять,
Стихом, душою, строчкою торгую.
Не нужен ли кому-нибудь закат,
Какого нету у других поэтов, —
У горизонта дымно-розоват,
А выше в небе — темно-фиолетов?
Не надо ли кому-нибудь тоски?
Мы все живем, в тоске своей увязнув,
Но от моей тоски — твои виски
Засеребрятся серебром соблазнов.
Скорее, покупатель мой, спеши!
Я продаю товар себе в убыток.
Не хочешь ли билет в театр души,
Который я зову театром пыток?
Пускай спектакль слегка аляповат,
Пускай в нем декорации лубочны,
Но там слова на сцене говорят,
Которые неумолимо точны.
И может быть, то главное, о чём
Ты только вскользь догадывался глухо, –
Там на подмостках с площадным шутом
Разыгрывает площадная шлюха.
Я там веду с собою разговор,
В моем театре я распорядитель,
И композитор я, и осветитель,
И декоратор я, и режиссёр,
И драматург я, и актер, и зритель.
* * *
Чайна Таун! Экзотика!
В трех кварталах — восток.
Китаянка под зонтиком.
С веерами лоток.
Живописные лавки.
Толкотня — не пройти.
Гребни, брошки, булавки
Из слоновой кости.
Безделушки-подарочки
Да цветные фонарики,
И влюбленные парочки
Ходят, взявшися за руки.
А турист из гостиницы
От музеев устал,
И он радостно ринется
В этот шумный квартал.
Неудачники разные,
Экзотический сброд
Оглушительно празднуют
Свой смешной Новый Год.
Пиротехники взрывчатой
Искры, сполохи, звон,
И веселый, пупырчатый
С красной пастью дракон!
А чуть-чуть за заборами,
Непростительно рядом —
Небоскрёбы с конторами
Или гавань со складом.
Временами мне кажется,
Что я — город шутих,
Защищаемый тяжестью
Небоскрёбов чужих;
Что бывает заманчиво
И ко мне подойти,
Посмотреть на болванчика
Из слоновой кости.
Интерес только денежный —
Или сбыт, или спрос.
Что дракон-то всамделишный,
Кто ж поверит всерьёз?!
А что смертно продрогли мы,
По земле проносясь, —
Это так — иероглифы,
Отвлечённая вязь.
И по мне, как по пристани,
Комментируя вид,
Бойко ходит с туристами
Предприимчивый гид.
* * *
Я запомнил мой праздник мгновенный.
Звёзды шли над моей головой.
Для меня в этом зале вселенной
Фильм пускали цветной, звуковой.
Мир шумел надо мной водопадом
И ронял за звездою звезду,
И смеялись друзья мои рядом
Чуть не в каждом соседнем ряду.
Только стал я поглядывать хмуро,
Только стал я зевать от тоски:
Слишком часто уж дура-цензура
Вырезает из фильма куски.
А друзья? Как осталось их мало!
Тот ушёл, а того увели.
Вот уже их почти что не стало,
Точно сдуло куда-то с земли!
Приближается дело к развязке,
И куда ни взгляну — предо мной
Умирают трагически краски,
Погасают одна за одной!
Наступает бесцветная скука.
Вот и звук обрывается вдруг,
И со звуком — со скоростью звука
Целый мир исчезает вокруг.
И, наверное, в самом финале
Билетёр, зажигающий свет,
Будет рад, что в просмотровом зале
Никаких уже зрителей нет.
ЦИРК
Леониду Ржевскому
Гаснут лампы постепенно.
Стихла музыка. Пора.
На округлую арену
Хлынули прожектора.
Замаячили медведи
В голубом луче густом,
И в вечернем платье леди
Дирижирует хлыстом.
А медведи косолапы
И на роликах смешны,
А у клоуна-растяпы
С треском падают штаны!
Звонко хлопают копыта
В наступившей тишине,
По арене три джигита
На одном летят коне!
…Луна сегодня нанята
Сопутствовать стиху.
Вон жизнь моя натянута
Как проволока вверху!
Деревья, трубы, кровельки,
Ворона на кресте.
А я иду по проволоке
На страшной высоте!
…Артиллерия ахает,
Дым столбами встаёт,
Верховые в папахах
Разогнали народ.
Машут саблями бешено
И кричат на скаку,
Моя люлька подвешена
На крюках к потолку.
Может, вместо этого
Плыл над головой
Небосвод брезентовый —
Купол цирковой!
Вместо бедной квартирки,
Вместо стирки белья —
Там, под куполом цирка,
Колыбелька моя!
Жонглёр кидает обручи
И ловит в тот же миг,
Жонглёр на этом поприще
Великого достиг!
Смотрите, настоящие
Творит он чудеса —
Бросает вверх горящие
Четыре колеса!
Моё же местожительство
Я сам не знаю где,
Летят, горя, правительства
В бесовской чехарде!
Что сделаешь, — с эпохою
Столкнулся таковой,
И я над суматохою
Качаюсь цирковой.
Луна ныряет в облаке,
Как ягодка во мху,
А я на тонкой проволоке
Качаюсь наверху.
Вон акробат с трапеции
Летит вниз головой,
Подхвачен по инерции
Трапецией другой.
Однако непременные
Условья таковы,
Чтобы внизу ареною
Прогуливались львы!
Ступаю нерешительно.
Вот-вот я упаду!
Как головокружительно
Жилось мне в том-году!
Казалось — вовсе лишнее
Мое житьё-бытьё:
Под проволокой хищное
Шатается зверьё!
(И, занятый уборкой,
Внизу бежит бочком
Лауреат с ведёрком,
С услужливым совком!
Там вурдалак во френче
Ведет локомотив,
Рычаг как можно крепче
Когтями ухватив!
А клоун — кто он?
Жилет как радуга.
Походит клоун
На Карла Радека!
Любому ясно, чай,
Что пуля клоуну,
Как ни паясничай,
Приуготована!)
Луна бросает промельки
Продрогшему стиху,
А я иду по проволоке
Под куполом вверху.
Вот бегут по арене
Боевые слоны —
Это столпотворенье,
Это грохот войны!
За слона ухватиться
И бежать наравне,
Как бегут пехотинцы,
Прижимаясь к броне.
Непременно сирена
Загудит с вышины,
И, гремя, на арену
Пушку вкатят слоны.
А жерло в три обхвата!
Выше зданий-громад!
И туда-то, меня-то
Запихнут, как снаряд!
Пробезумствует выстрел —
И куда-то, Бог весть,
Пролечу я со свистом
Через цирк — через весь,
Пролечу исступлённо,
Как летит метеор,
До мостов над Гудзоном,
До Великих озёр,
До холмов Сан-Франциско,
До вермонтских холмов…
Остаётся приписка —
Только несколько слов:
Ночь вагонами брякала,
Ночь звенела дождём,
Надымила, наплакала,
Наврала обо всём.
* * *
Сергею Бонгартy
Я скажу языком неположенным,
Да и слов не хочу я возвышенных.
Называть тебя мало художником —
Поджигатель ты и злоумышленник!
Потому что не кистью, не краскою —
Головешками воспламенёнными
Петуха подпускаешь ты красного,
А зовешь его «Вазой с пионами».
А на этот пейзаж посмотрите-ка —
Что за пламя в осенних кустарниках!
Приглашать сюда надо не критика —
Вызывать сюда надо пожарников!
Медь какого-то чайника старого,
А такое сверкание чёртово!
Это ты поразбрасывал зарева
На своё полотно натюрмортово!
На холсте, как в драконовом логове,
Полыхает пунцово, гранатово, —
Это ты со своими поджогами
Начудил у сарая дощатого.
И не ты ли — все тюбики по боку —
И собравши всю силу огромную,
По закатному беглому облаку
Саданул зажигательной бомбою?
Вон и поле с коровою рыжею,
Как с костром, на дороге разложенным…
Оттого-то и смысла не вижу я
Называть тебя просто художником.
А захочется стать мне законником
И названьем блеснуть обстоятельным —
Назову тебя огнепоклонником,
Поджигателем, бомбометателем!
ИГРА С ОСЕНЬЮ
В октябре закаты
Плавают по саду.
Я опять за карты
С осенью засяду.
Начинаю сдачу
Жестом обозлённым.
Карты так и скачут
На сукне зелёном.
У нее всё черва,
У нее всё бубна,
И она, наверно,
Выиграет крупно!
Ну, а мне ложится
Карта, что подобна
Полуночной птице
На плите надгробной.
У меня всё трефа,
У меня всё пика,
Не везет свирепо,
Продуваюсь дико!
Оказались масти
У неё повыше.
Попрошу я счастья
У летучей мыши!
Попрошу удачи
Я у чёрной кошки,
Всё я порастрачу
До последней крошки!
Карты у неё-то
Кружатся по саду,
С этим банкомётом
Никакого сладу!
А мои над чёрной
Угольною ямой!
А мои со вздорной
Пиковою дамой!
Осень вся смеётся
В груде ассигнаций,
Как со дна колодца
С нею мне тягаться?
И себя я снова
Чувствую бессильным.
Я с тузом трефовым,
Как с крестом могильным!
У неё-то клёны
С бубною да с червой,
У меня — ворона
На сосне вечерней.
И король мой с чернью,
А у ней — с багрянцем.
Надо бы, наверно,
Мне играть с оглядцей.
Если с мастью чёрной,
То всегда в убытке.
Может, передёрну?
Я на это прыткий.
Иль помечу ногтем,
Благо глаз намётан,
Мне-то — бочка с дёгтем,
Ей-то — бочка с мёдом.
У меня-то сажа,
У неё — румяна!
Разве же я слажу
С нею без обмана?
Вся она как праздник!
Вина по витринам!
И портвейном дразнит,
И бенедиктином!
И она так грозно
Движется к победе
В колыханье бронзы,
Золота и меди!
А со мною гарь-то!
Тачка с антрацитом!
Раз такая карта —
Значит, быть мне битым!
А на ней обновы
С охрой и кармином!
Даже туз бубновый
У неё с рубином!
У неё валеты
В пламенных кафтанах,
Дамы разодеты
В бархатах багряных.
На душе так гадко!
Так себя мне жалко!
У меня девятка
Вроде катафалка:
Шествующих восемь.
Гроб посередине.
На погосте осень
В рыжем кринолине.
Я себе, однако,
Сколько насдавал-то
Чугуна и шлака,
Мрака и асфальта!
Я смотрю на трефу,
Я смотрю на пику,
Растерялся, сдрейфил,
Сбился с панталыку!
Выиграет, стерва,
Выиграет крупно —
У неё всё черва!
У неё всё бубна!
* * *
Не от того вы лечили меня, доктора.
Острые звёзды глядят на меня со двора.
Может быть, мне на звезду убираться пора?
Не от того вы лечили меня, доктора!
Стих обдавал меня гудом и жаром костра.
Спрячьте таблетки, термометры et cetera!
Разве таблеткой унять лихорадку пера?
Не от того вы лечили меня, доктора!
Сердце моё ударяло по краю ребра,
Сердце звенело моё, как звенит баккара!
Треснет, как колокол, сердце от звона нутра.
Не от того вы лечили меня, доктора!
И от вливания крови не жду я добра —
Кровь своих зорь перелили в меня вечера.
Может быть, просто кончается крови игра?
Не от того вы лечили меня, доктора!
Ложечкой в рот вы ещё мне влезали вчера.
Рот — это радостный дар, а не просто дыра!
Рот разрывает осколками слова-ядра.
Не от того вы лечили меня, доктора!
Звёзды качнутся — большие, как прожектора.
Я эти звёзды созвездием звал Топора…
Это за мною придут мои звёзды — пора!
Не от того вы лечили меня, доктора!
 

Ниле Магидовой

 

В окна ошарашивает ветер сквозной,
А кондуктор спрашивает билет проездной.
Всё вытаскиваю из карманов подряд.
Колеса лязгают, колеса гремят.
Осень донашивает рвань с желтизной,
А кондуктор спрашивает билет проездной.
А я-то заспанный, с виду босяк,
Никакого паспорта, никаких бумаг.
А закат окрашивает небо за сосной,
А кондуктор спрашивает билет проездной.
Ищу за рубахою, лезу в сапог,
Охаю, ахаю, от пота взмок!
Ноги подкашивает страх затяжной.
А кондуктор спрашивает билет проездной.
И так мне боязно, от страху обмяк,
Ссадят с поезда прямо в овраг!
А лес завораживает своей тишиной,
А кондуктор спрашивает билет проездной.
До самых седин всё тот же бред:
— А ну, гражданин, предъявите билет!
Каждым утром, только встаю,
Входит кондуктор в спальню мою,
И, охорашивая усы с сединой,
Кондуктор спрашивает билет проездной.
Как мёртвою хваткой, я сдавлен тоской,
Сбегу без оглядки на берег морской,
В блещущий, пляжевый, солнечный зной,
Только не спрашивай билет проездной!
…Куда ни поеду — как приставной —
Кондуктор по следу ходит за мной.
Когда-нибудь эту я кончу игру,
Как жил без билета, так и умру,
И тело бросят за вечной стеной,
И ангелы спросят билет проездной.
* * *
Очередной обидою
Непоправимо раненный,
Мучительно завидую
Монете отчеканенной.
Я отчеканен начерно!
Есть от чего расстроиться!
На мне не обозначено,
Какого я достоинства.
И я в большом унынии
Прикидываю тщательно:
Кружок я алюминия,
Медяшка? Или платина?
Эпоха — это складчина.
В ней каждый как монетина.
За что же мной заплачено?
Добро ли приобретено?
В грядущем из песчаника
Извергнутый раскопкою,
Я стану для жестяника
Какой-нибудь заклёпкою?
Или музейной ценностью
Я окажусь за давностью?
Так лучше кончить тленностью,
Забвенностью, бесславностью!
В затонах одиночества
Такие есть плавучести!..
Наверное, захочется
Совсем другой мне участи.
Выпрашивал я, кажется,
Себе судьбу отдельную —
Звенел с тревожной тяжестью
Струной виолончельною.
Мечта сулила лучшее.
Плохая, знать, провидица!
Блистательного случая
Как будто не предвидится.
При всем моем неверии
Я знаю, что я собранный
Не где-то на конвейере,
А выделки особенной!
* * *
Туман клубится
Над этажами.
Идут убийцы,
Блестя ножами.
Всё, может, даже —
Обман по сути.
Дома — миражи.
Миражи — люди.
И мы могильной
Летим пустыней
В автомобильной
Своей кабине.
Упорно старым
Гремим железом.
А тротуары —
Головорезам.
Бандит, старуху
Ножом истыкав,
Ушёл. Всё глухо.
Не слышно криков.
Звезды сиянье
На мёртвых рельсах.
Что марсиане
С твоим Уэльсом?!.
* * *
Россия под зубовный скрежет
Еще проходит обработку —
Опять кому-то глотку режут,
Кому-то затыкают глотку.
История не бьет баклуши,
В ней продолжают громоздиться
Перелицованные души.
И передушенные лица.
* * *
С перевала вновь на перевал
Без конца тащусь в каком-то трансе.
Я бы ноги ей переломал,
Этой самой Музе Дальних Странствий!
Мне б такую музу, чтоб была
Мудрой и спокойной домоседкой,
Чтоб сидела тихо у стола,
А в окно к ней клён стучался веткой.
Чтоб с порогом дома крепла связь,
Чтобы стен родных поила сила…
Мне б ту музу встретить, что, смеясь,
В гости к Карлу Ларсону ходила.
Рисовал он двор свой и забор,
Рисовал жену, детей, собаку,
Рисовал светло, наперекор
Всякому возвышенному мраку.
У меня есть тоже дом и сад
С вишнею, шиповником, сиренью.
Пусть они сейчас прошелестят,
Словно ветер, по стихотворенью.
Клён стоит почти что у дверей.
Я о нём хотел бы в строчке этой
Так сказать, чтоб шум его ветвей
Был услышан целою планетой.
Вон жена сидит наискосок,
Чистит подстаканники из меди.
Вон девятилетний мой сынок
Проезжает на велосипеде.
Я бы, написав десяток строк,
Времени остановил теченье,
Если б я по-ларсоновски мог
Сделать солнечное освещенье.
* * *
По узкому спуску, скрипя, дребезжа,
Сосед выезжает из гаража.
И вот он сейчас пропадёт за углом,
Как будто он канет в небесный пролом,
Как будто он рухнет куда-то в закат,
И листья сухие за ним полетят.
Казалось бы — рядом годами живём,
А разве я что-нибудь знаю о нём?
О чём он мечтает, вздыхает о чём
За тёмной стеною, увитой плющом?
Зачем он умчался за тот поворот,
Куда он столбы световые несёт?
Куда он поплыл между звёзд и ветвей
В кабине своей, в одиночке своей?
И я для него, верно, тоже не в счёт,
Хотя он при встрече рукой мне махнёт,
А если столкнут обстоятельства нас,
Он скажет незначащих несколько фраз.
И хоть мы живём во вселенной одной,
Но каждый рождён под своею звездой,
И между тобою и мною, сосед,
Мильон световых простирается лет,
Такая же даль между мной и тобой,
Как между моей и твоею звездой!..
* * *
Осталось ждать совсем немножко.
Загрохотавший самолёт
Сейчас на взлётную дорожку
Тяжеловато поползёт.
Мелькнет внизу реки аорта,
И ты по небу поплывёшь,
А голубь над аэропортом
Так архаически хорош!
А облака то мчатся ниже,
То вырастают по бокам,
И Бог, наверное, на лыжах
Идет по этим облакам.
* * *
Мы в самолете из бумажных кружек
Пьём кофе, заедая чем-то сдобным.
Мы в облаках ныряем неуклюжих
По пропастям и выступам сугробным.
Я слышу, как мои соседи слева
Судачат о законах пенсионных.
Ни на копейку не волнует небо
Людей, непоправимо приземлённых.
А я когда-то рвался в эмпиреи,
В загадочность заоблачного мира.
А может быть, они меня мудрее —
Вот эти два солидных пассажира.
Мне, может быть, пора уже смиренно
Приняться за моё земное дело
И позабыть о том, как вдохновенно
За самолётом облако летело.
А раз уж самолёт пришёлся к слову,
То если к самолету присмотреться,
Легко поверить Ильфу и Петрову,
Что это только транспортное средство.
Пора покончить с болтовней мистичной
И позабыть про вечные загадки,
А если думать, то о методичной,
Спокойной, своевременной посадке.
А рядом в блеске золотистых лезвий
Горит закат огромною иконой,
А я сижу такой смиренно-трезвый,
Такой погасший, скучный, умудренный.
* * *
Не говори про ангельский хорал
И про рыданье траурное клавиш.
Могила — нескончаемый провал.
Ты не поправишь, что не так сказал,
И что не так подумал — не поправишь, –
Тут больше ни убавишь, ни прибавишь!
Неважно у могильного колодца —
Покойник преуспел иль сплоховал.
Он без твоих упрёков обойдётся
И обойдётся без твоих похвал.
* * *
Я тоже устал от нелепицы всякой,
Живу, как амфибия, — жизнью двоякой.
Живу в настоящем, дремотно-заросшем
Как будто гигантской омелою — прошлым.
Меня ты увидел к окошку прильнувшим,
Ты видел, как я проплываю минувшим.
А если тебе улыбаться я стану,
То это я в фильме плыву по экрану.
А если в словах моих грусть иль весёлость,
То это на плёнку записанный голос.
Тут даже и тень моя тоже фальшива —
Неверная, лунная тень негатива.
А в нескольких метрах лимонно горящий
Качается в ветре фонарь настоящий.
И я на углу, на ночной остановке
Стою настоящий, нескладный, неловкий.
И я подымусь по ступеньке в автобус
И сяду, живущим сейчас уподобясь.
И в раму оконную вполоборота
Я вставлю себя, как вставляется фото.
Маршрут у автобуса этого странный, —
Повсюду наставила память капканы.
Меня ты увидел к окошку прильнувшим,
Ты видел, как я проплываю в минувшем.
Люди и зданья бросают меня
В тёмную воду вчерашнего дня.
* * *
На меня наплывает опять
Слов мерцающих столпотворенье.
Подмывает меня написать
Сумасшедшее стихотворенье.
Я качаюсь, как будто во сне.
А какое-то дикое слово
Поднялось, как дельфин на волне, —
И пропало, и выплыло снова.
Чемодан… чемодан… чемодан…
И меня пробирает до дрожи.
Для чего и зачем он мне дан —
Чемодан из сверкающей кожи?
Чтоб торжественно сесть в самолёт?
Чтоб явиться в гостиницу важно?
Свет гостиница люстрами льёт
Ослепительно, многоэтажно!
Или бред нескончаемый мой:
Будто я в обстоятельствах странных,
Будто я возвратился домой,
Чтоб забыть обо всех чемоданах.
Иль, быть может, всё это обман.
Просто не было слов настоящих,
И совсем это не чемодан,
А из досок сколоченный ящик.
Облака под луною бочком
Пробегают, как будто их гонят.
Верно, в ящике длинном таком
Ничего не хранят, а хоронят.
Вот и ужас стоит надо мной,
Над моей головой обреченной —
Арзамасский, толстовский, бессонный,
Красный, белый, квадратный, ночной.
* * *
Худощавым подростком
Я остался стоять у киоска,
И стою до сих пор очарованный
Со стаканом воды газированной.
Человек под каштаном
С друзьями простился вчера.
На рассвете туманном
Уводили его со двора.
Уходил он с кошёлкой,
Набитой нехитрым добром.
За ворота ушёл как,
Так и сгинул в тумане сыром.
В шелестеньи ветвей зашифровано,
Сколько за ночь друзей арестовано.
Та звезда, что оторванно на небе
Где-то горит там,
Может рухнуть на землю когда-нибудь
Метеоритом.
И звезда эта будет
Готовиться к праздничной встрече.
Мы не звёзды. Мы люди.
Себя обнадёживать нечем.
Я и тот человек,
Что ушёл на рассвете туманном,
Разлучились навек.
На земле не сойтись никогда нам.
Где-то в ямине трюма
Я на койке лежал подвесной
И я слушал, как с шумом
Ударяет волна за волной.
В шебуршении пенном,
В мелькании чёрных зеркал
Плыл и плыл я на судне военном,
И я тоже навеки пропал.
Но в бушующих блёстках
Всплывает из пены взволнованной
Паренёк у киоска
Со стаканом воды газированной.
И пока океаны
Миражи свои не растратили,
Человек всё стоит у каштана,
А вокруг человека приятели.
И над ним распростёрта
Та ветка — шумит, как шумела.
Воскрешение мёртвых —
Наше общее с деревом дело.

 

У ВОД МОНОНГАХИЛЫ

 

Давно уже в опале,
Забыт трехстопный ямб.
Когда-то им писали,
Но в наши дни едва ли
Им пишут, да и я б
Не стал, но ямб трехстопный
Покладист, и весьма
Удобен для письма,
Для мысли расторопной.
К тому ж для сердца святы
Звучанья старых строк —
Со мной «Мои пенаты»,
Со мною «Городок»!
Их поздние раскаты
Еще услышал Блок,
Почувствовал до боли
И выплакал сполна
О том, что ветер в поле,
А на дворе весна.
Традицией старинной
Не стоит пренебречь:
Домашнею картиной
Я начинаю речь.
Зеленая неряха —
Лохматый клен в окне.
Картина Голлербаха
Направо на стене.
Стол с пишущей машинкой
И стул с плетеной спинкой
Стоят перед окном.
А в раме, под стеклом —
Тропининский, знакомый
Портрет того, кого мы
В своей душе несём
От отроческих, самых
Первоначальных лет.
На этажерке в рамах
И те, кого уж нет,
И те, кто так далече,
Почти в стране другой.
Похвастаться хоть нечем,
Но тишина, покой,
И в комнатах повсюду
(Я к этому привык)
Навалом — кипы, груды
И кучи всяких книг.
А в окнах много света,
В саду — кусты цветут.
До университета
Езды пять-шесть минут.
Всё это для поэта
Поистине — уют.
Хоть с плешью и одышкой
Не подобает мне
Распространяться слишком,
Что истина в вине,
Но если старый Бахус
Ковши свои раздаст —
Была бы только закусь,
А вы пить я горазд!
Что ж! Я в годах преклонных,
Уже под шестьдесят!
О женщине — влюблённых
Стихов мне не простят!
И мне покой дороже
Тревог, а между тем —
И я не очень всё же
Чуждаюсь этих тем.
Хотя авторитетов
На мне лежит печать,
Я перечнем поэтов
Не стану докучать.
Но всё ж слова найду я
Сказать кое о ком
Из тех, кто молодую
Мне душу жег стихом.
У самого истока
Колючих дней моих
Благодарю я Блока
За беспощадный стих.
И в мире, где лавины
Войн, бедствий и разрух —
Цветаевой Марины
Мне дорог певчий слух.
Откуда-то из мрака
Кривых ночных дорог
Я слышу Пастернака
Сумбурный говорок.
Хотя я врозь с Россией,
Врозь со своей страной,
Но розы ледяные
Ахматовой — со мной.
От слова и до слова
Перечитал подряд.
Послание готово,
А где же адресат?
Где современник дивный,
Где он, чудак такой,
Что на строку отзывной
В меня плеснет строкой?
Где собеседник милый?
В каком живешь краю?
У вод Мононгахилы
Я одинок стою.
А подо мною — зыби
Несущийся поток.
И сам я на отшибе,
И стих мой одинок.
* * *

И равнодушная природа

Красою вечною сиять.

                                 Пушкин

 

В тот год с товарных станций эшелоны
На север шли почти что каждый день.
Набиты заключенными вагоны,
И на снегу штыка чернеет тень.
И песнею отпугивая стужу,
Там, ночью где-то посреди лесов,
Охранники горланили «Катюшу»,
На поводке придерживая псов.
И про Катюшу, девушку простую,
Поет студентка сорок лет спустя,
И я студентку слушаю, тоскуя,
И я студентку слушаю, грустя.
Мне с мертвыми мерещится подвода
Скрипящая под звуки песни той.
Всё это для студентки — вздор пустой.
Она — как равнодушная природа,
Сияющая вечной красотой.
* * *
В новогоднюю ночь я к столу подойду,
И вина золотого нальёт мне хозяйка.
Если хочешь, попробуй — поди, подсчитай-ка,
Сколько жизни оставил я в старом году.
Ты покрепче, хозяйка, меня напои,
Чтоб душа заиграла, вином разогрета!
Сколько раз я под звёздами Нового Света
Провожал новогодние ночи мои.
Где-то — Старого Света оставленный край:
Дом. Каштан. Потемневшие стекла аптеки.
Сколько жизни моей там осталось навеки —
Если хочешь, попробуй, поди, подсчитай.
Я не знаю, с какой мне звездой по пути.
Мое время меня разорвало на части.
Только знаю одно, — что без старого счастья
Мне и нового счастья уже не найти.
* * *
Цыганский табор осени разбросан
Между домами. Неопрятна осень,
Но грандиозна, ветрена, пестра.
И с осенью нет никакого сладу —
Листва деревьев пляшет до упаду,
Горят костры посереди двора.
Я восхищаюсь этим понапрасну.
Я с каждым из деревьев этих гасну.
Вот лист, что закружился по двору,
Свалился, об окно мое ударясь.
Цыганская взлохмаченная старость,
Раскачиваясь, плачет на ветру.
Да, осень пляшет, и поёт, и плачет,
И, кажется, переполох весь начат
Лишь для того, чтоб я моё житьё
Измерил этой лавой листопада.
Но как ни мерь — а жизнь длиннее взгляда,
Стремящегося охватить её.
Как заключённый в камере тюремной
Под камнем пола роет ход подземный,
Чтоб выбраться на волю из тюрьмы, —
Так в памяти я котловины рою,
Чтоб выломать из многолетней тьмы
Обломок дня, утерянного мною.
Есть где-то настоящее, и это —
Веселием сверкающее лето,
А будущее там — в полях весны,
Но осень — это прошлое, и людям
Оно нужней. О нем мы не забудем,
Зимой небытия занесены.
Как будто еду в поезде я скором,
И осень мне махнула семафором,
И дал мой поезд резко задний ход,
И содрогнулись все мои вагоны,
Пошли они во дни катиться оны,
И весь мой поезд в прошлое идёт.
Я с поездом моим куда-то двинусь
По направленью в юность и невинность,
Где ждут меня на полустанке том,
И к старому знакомцу благосклонны,
Ко мне из детства нависая, клёны
Расскажут миф о веке золотом.
А там и жизнь была совсем иная,
Там комната в квартире проходная,
Там очередь за хлебом поутру,
Там, тапочки надев на босу ногу,
Пускаясь в ежедневную дорогу,
Пенал и книги я с собой беру.
От школьной парты, школьного урока
До осени цыганской так далёко!
Разрозненные времени куски
Барахтаются в памяти, как в дыме,
Толпятся государства между ними,
И океаны, и материки!
Он уплывает, этот полустанок,
И клён, и дом, и несколько полянок —
И вот уже, огнями залита,
Мерещится вечерняя столица.
И я не знаю — эта жизнь мне снится,
Или когда-то мне приснилась та.
Последние октябрьские недели.
Деревьев закружились карусели.
А где-то там, за тридевять земель,
За тем холмом, где свалены за годы
Мои закаты и мои восходы, —
Там в парке над рекою карусель.
И друг за другом в сказочной погоне
Кружатся размалёванные кони
И движутся по стержню вверх и вниз.
Вся карусель плывет под звуки вальса…
Ещё я помню, — вальс тот назывался
Немного старомодно: вальс-каприз.
И красный конь, по воздуху гарцуя,
Навстречу вырывается! И сбруя
Железками позвякивает блях,
И, как бывает среди сна ночного,
Конь снова появляется, и снова
Куда-то пропадает второпях.
Болтаются, позвякивая, бляхи,
И мальчик на коне взлетает в страхе,
За гриву уцепился он рукой.
Сегодня ветра музыкальный ящик,
Оркестр ветвей поющих и скрипящих
Вернули мне тот полдень над рекой.
И кажется — в одном порыве страшном
Сегодняшнее обнялось с тогдашним,
Кленовый лист, что над окном повис,
Колотится о стекла с перепугу,
А красный конь, летающий по кругу,
Скользит то вверх, то вниз — то вверх, то вниз.
* * *

Порядок творенья обманчив,

Как сказка с хорошим концом.

                                Пастернак

 

Уже ты подводишь итоги.
Стоишь на последней черте.
А помнишь плиту на дороге
И надпись на темной плите?
Таинственно и величаво
Плита средь высокой травы
Гласила: «Пойдешь ты направо —
Тебе не снести головы,
А если направишься прямо —
Схоронишь родных и друзей,
Там ждет тебя черная яма
И все твои милые в ней.
А если свернешь ты налево —
Дорогу забудешь назад».
Величием древнего гнева
Слова на распутьи горят.
И хочешь не хочешь, а надо,
Какой-нибудь путь выбирай.
И выбрал ты с первого взгляда,
А выбрал — уже не пеняй!..
Пошла твоя жизнь по-иному.
Хоть ты порывался потом
Дорогу отыскивать к дому,
Да сам ты не знаешь, где дом.
Идёшь ты по жизни с опаской,
Идёшь с постаревшим лицом,
А всё ещё веришь, что сказка
Должна быть с хорошим концом.
* * *
В Санта-Монике нынешним летом
Я бродил по прибрежным кварталам
Со знакомым американским поэтом,
Добродушным, веселым малым.
Я слушал, как чайки плачут,
Как грохочет у берега пена.
Внезапно спросил он: «Что всё это значит?»
И руку поднял недоуменно.
Это он о жизни, всем нам отмеренной,
О чуде, с которым никак не свыкся,
Спрашивал, как ученик, растерянный
Перед загадкою икса.
А потом в кабачке, забавном на диво,
С бочонками-табуретками,
Мы пили холодное пиво
И заедали креветками.
Дни и дороги бегут навстречу,
И, может быть, близко конец маячит.
Я, верно, ему на вопрос не отвечу,
Да я и не знаю, что всё это значит!
* * *
Тане Ф.
Зачем я утром к десяти часам
Жду почтальона — я не знаю сам.
Я писем не пишу, да и похоже,
Что мне писать никто не станет тоже
Но хоть не жду я писем ниоткуда,
А все-таки я ожидаю чуда.
Я жду какой-то вести от кого-то,
Я жду в судьбе большого поворота.
И поступь почтальона издалёка
Я чувствую, как приближенье рока.
Когда во двор вступает письмоносец,
То продирает по спине морозец,
А в голосе его из коридора
Я слышу громы греческого хора.
Но вот богов гонец, судеб посланец,
С холщовой сумкой вестник, приосанясь
И улыбаясь царственно-лучисто,
Даёт мне счёт от моего дантиста.
И сразу всё темнеет — небо, стены,
На всём следы мгновенной перемены.
И почтальон под тёмным небосклоном
Становится обычным почтальоном.
* * *
Что ни утро — то листья янтарней.
В дым осенний летят торопливы.
Так в штабах отступающих армий
Обречённо сжигают архивы.
На холодном ветру суматоха.
Эта осень совсем как эпоха:
Сколько сорванных, сбитых, сожжённых,
Перепуганных и побеждённых…
* * *
И ветер, и снег,
И темень на улице поздней,
И тени из тех,
Что, сойдясь, замышляют какие-то козни.
И в тёмном парадном
Не спрятаться и не согреться,
И слышно, как рядом
Под рёбрами брякает сердце.
Качаются ветви
В беспамятно-воющем ветре,
В отчаянном ветре
Качаются вечные ветви.
Зачем Ты свои небеса
Расплескал надо мною?
Зачем Ты мне колешь глаза
Непорочной звездою?
Как лодку ночную
Кидает куда-нибудь шквалом —
Я так же кочую
По вздыбленным чёрным кварталам.
На этой из камня
И глины отлитой планете
Была красота мне
Страшнее всех страхов на свете.
Сияла она,
Как лампада над Дантовым адом,
Грозна и страшна,
Оттого что с погибелью рядом.
Казалось тогда,
Что и космос какой-то двоякий,
Я тоже звезда,
И я тоже сверкаю во мраке.
* * *
Из Питсбурга ехал автобус,
Катился на юг в Вашингтон,
Я сел, от других обособясь,
В заботы свои погружён.
И как-то взглянув наудачу,
Я мельком увидел во рву –
Как белая тощая кляча
Неспешно жевала траву.
И столько в ней вечного было,
И столько земного тепла,
Как будто чудесная сила
Земли за окном проплыла.
За броской, за выспренней фразой,
За спешкой писательских дел,
Я, видимо, где-то промазал,
Чего-то я недоглядел.
Поэт, обличитель, оракул,
Эпохи приветствую гул,
А вот над ручьём не заплакал,
А вот над кустом не вздохнул.
А может, вздохну и заплачу,
И правда откроется мне.
Когда-нибудь белую клячу
Я снова увижу в окне.

 

 

Rado Laukar OÜ Solutions