Русскоязычная Вселенная выпуск № 16 октябрь. 2021г
Русскоязычная Прибалтика
Михаил Петров
Опыт рецензии академического жизнеописания великого русского поэта
Игоря-Северянина
(окончание, начало в 15 номере РВ)
СПРЕСОВАННОЕ ВРЕМЯ
А вот смотрите, как академически спрессовано время в жизнеописании поэта:
«Он стал республиканцем, наш великий футурист. Воспевает Временное правительство и Совет Рабочих депутатов». Речь шла об участии Северянина в «Первом республиканском поэзовечере», который состоялся 13 мая 1917 года в Москве в зале Синодального училища. Северянин сотрудничает с Союзом деятелей искусств и 3 января 1918 года выступает на вечеринке поэтов и артистов». (Стр. 202)
Между тем с августа 1917 года Игорь-Северянин ведёт напряжённую концертную деятельность: 20 августа вечер в Политехническом музее в Москве, 18 октября вечер в зале Петровского училища в Петрограде, там же 5, 11 и 17 ноября; 28 ноября снова в Политехническом музее; 16 декабря вечер в конференц-зале Академии художеств в Петрограде; 19 декабря вновь Политехнический музей, а 23 декабря вечер в Москве в зале Синодального училища. И только с 24 декабря 1917 года по 3 января 1918 года в напряжённом концертном графике появляется брешь:
«В Рождество, пользуясь все еще праздничными днями, Северянин устремился в Тойлу, чтобы подготовить жилье и всё, связанное с будущим переселением в эстонский посёлок, и через два дня возвратился в Петроград. Поездка зимой в дачную местность и в обычное время сопряжена с трудностями, но в условиях военного и революционного хаоса, голода и разрухи собрать в дорогу старую мать, не привыкшую самостоятельно платок повязать, артистичную, но непрактичную Домбровскую!.. Позаботиться о тёплых вещах, о провизии, упаковать любимые книги, фотографии, письма, — и во главе этого женского обоза он — гений Игорь Северянин...
Так, 28 января 1918 года в дни разгона Учредительного собрания они покинули Петроград и, не зная того, навсегда переехали в эстонскую Тойлу». (Ibid.)
Бредятина академическая, уж и не знаю, кто из двоих конкретный автор. И вновь, не учтённый дамочками фактор времени.
Откуда взялась дата 28 января? Утверждение «в дни разгона Учредительного собрания», по меньшей мере спорное — разгон состоялся 6 января. Декретом о введении в Российской республике западноевропейского календаря было установлено, что после 31 января 1918 года наступает не 1, а сразу 14 февраля. Именно с этой датой в России на время появляется двойной отсчёт — по Юлианскому календарю (старый стиль) и Григорианскому (новый стиль).
Архив в Петрограде — вырезки (кипа альбомов, некогда поразившая Маяковского), книги, письма и прочее был поручен заботам Бориса Башкирова-Верина и благополучно им утерян. И это есть академический факт. Однако вернёмся к «женскому обозу».
Игорь-Северянин вывез в Тойла мать Наталью Степановну, бывшую гражданскую жену Елену Семёнову с дочерью Валерией и няню Марию Неупокоеву, а вот Мария Васильевна Волнянская приехала сама, но не напрямую, а через Ревель. В стихотворении «Музе музык» находим:
Не странно ли,— тринадцатого марта,
В трехлетье неразлучной жизни нашей,
Испитое чрез край бегущей чашей,—
Что в Ревель нас забрасывает карта?
Мы в Харькове сошлись и не в Иеве ль
Мечтали провести наш день интимный?
Взамен — этап, и, сквозь Иеве, в дымный
Холодный мрак,— и попадаем в Ревель.
Почему не сразу в Тойла? Потому что 3 марта заключён Брестский мир, Нарва занята немцами и установлен карантин со всеми вытекающими неприятностями. Так что поэт встретил Волнянскую 13 марта 1918 года в Ревеле в гостинице «Золотой лев». И сей календарный факт Шубникова с Терёхиной тоже проигнорировали.
ВЫБОРЫ КОРОЛЯ ПОЭТОВ
Однако читаем жизнеописание сонных посвистушек дальше:
«Устроившись на новом месте, Северянин в феврале поехал на заработки в Москву <…> Опытный Долидзе организовал 23 февраля поэзовечер Игоря Северянина в Политехническом музее при участии Давида Бурлюка, Василия Каменского, Владимира Маяковского. Апофеоз поэтического соперничества наступил 27 февраля. В Москве в переполненном публикой зале Политехнического музея проходит вечер «Избрание короля поэтов». «Всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием» это звание присуждено Северянину. Второе место занимает Маяковский, третье — Бальмонт. Это была высшая точка триумфального успеха поэта, который он предчувствовал десять лет тому назад:
Я коронуюсь утром мая
Под юным солнечным лучом,
Весна, пришедшая из рая,
Чело украсит мне венцом». (Ibid.)
27 февраля — это уже Григорианский календарь. Относительно предчувствия — перебор. Идиотизмом будет выдавать действие в настоящем времени за предчувствие. Наконец, что стоило провидцу — я коронуюсь утром мая! — вместо майского утра предчувствовать февральскую стужу?
Как вы полагаете, для жизнеописания замечательного человека избрание его королём поэтов является значительным событием или нет? Шубникова и Терёхина уделили этому событию целых четыре страницы (стр. 203—206), составленных целиком из цитат.
Следующий академический ляп — обширная цитата из воспоминаний Константина Паустовского, пристёгнутая к выборам «Короля поэтов» без каких бы то ни было объяснений, так, словно, мемуарист был очевидцем события. Воспоминания Паустовского относятся к 1915 году и к событиям февраля 1918 года не имеют никакого отношения. К Паустовскому подвёрстаны воспоминания Рубена Симонова, хотя и не обозначенные как цитата:
«Бюллетени подсчитаны — королём поэтов избран Игорь Северянин. На голову поэта возлагается лавровый венок. Его чествуют поклонники. Я ухожу огорчённый. Почему не Маяковский?
Прошло лет десять после этого вечера. Как-то, идя по Никитскому бульвару, я встречаю Василия Каменского. Мы направляемся в пивной бар, который находился в конце Никитского бульвара. Вспоминаем недавнее прошлое, диспуты в Политехническом, вечер избрания "короля поэтов".
— Как же так получилось, что избран был Игорь Северянин — задал я вопрос Василию Васильевичу.
— О, да это преинтереснейшая история, — весело отвечает Каменский. — Мы решили, что одному из нас почести, другим — деньги. Мы сами подсыпали фальшивые бюллетени за Северянина. Ему — лавровый венок, а нам — Маяковскому, мне, Бурлюку — деньги. А сбор был огромный!» (Ibid.)
Начнём с того, что гонорар за участие в мероприятии получили все официальные участники и венок никак не мог повлиять на его размер. Дополнительный доход предполагалось получить с эксплуатации титула. Так что или Каменский врёт как очевидец, или Симонов намеренно искажает его слова.
Кстати, о венках. Шубникова и Терёхина не знают о существовании воспоминаний Якова Черняка «В незабываемые дни» (Новый мир, № 7, 1963). Между тем именно воспоминания Черняка, не вписанного в интригу лично, имеют ключевой характер:
«В Москве в конце февраля 1918 года были назначены выборы короля поэтов. Выборы должны были состояться в Политехническом музее, в Большой аудитории.
Ряд поэтов, объявленных в афише, не приехал — например, К.Бальмонт. Стихи петербургских поэтов читали артисты. Среди многих выступающих на этом своеобразном вечере были Маяковский и Игорь Северянин. Страстные споры, крики и свистки то и дело возникали в аудитории, а в перерыве дело дошло чуть не до драки между сторонниками Северянина и Маяковского.
Маяковский читал замечательно. Он читал начало «Облака» и только что сработанный "Наш марш"... <ноябрь 1917 года – прим.публикатора> Королем был избран Северянин — за ним по количеству голосов следовал Маяковский. Кажется, голосов тридцать или сорок решили эту ошибку публики.
Вид на Политехнический музей накануне революции.
Из ближайшего похоронного бюро был заранее доставлен взятый на прокат огромный миртовый венок. Он был возложен на шею тощего, длинного, в долгополом чёрном сюртуке Северянина, который должен был в венке ещё прочитать стихи. Венок свисал до колен.
Он заложил руки за спину, вытянулся и запел что—то из северянинской "классики".
Такая же процедура должна была быть проделана с Маяковским, избранным вице-королем. Но Маяковский резким жестом отстранил и венок, и людей, пытавшихся на него надеть венок, и с возгласом: "Не позволю!" — вскочил на кафедру и прочитал, стоя на столе, третью часть "Облака" <опубликовано 17 марта 1917 года – прим.публикатора>.
В аудитории творилось нечто невообразимое. Крики, свистки, аплодисменты смешались в сплошной грохот...»
Маяковский был брезглив и это для специалистов калибра доктора филологических наук, профессора Терёхиной, к тому же специалистки по Маяковскому не должно быть секретом, однако же…
Узнав про миртовый венок из похоронного бюро, Маяковский запаниковал и уже не так важно была подтасовка при голосовании или нет: аксессуар из похоронного бюро и Маяковский вещи несовместимые во времени и пространстве.
О сколько нам открытий чудных готовит жизнеописание эмигрантской жизни поэта!
ПОЭТ В ЭМИГРАЦИИ
Вторая половина жизнеописания замечательного Игоря-Северянина, посвящённая эмиграции, помимо уже указанных общих недостатков коллективного труда Шубниковой и Терёхиной, благоухает филоложеством. Термин до конца неопределённый, описывающей некое филологическое извращение, сопутствующее логофилии. На практике это означает, что утверждения авторов трудно оспаривать, потому что они так видят, так чувствуют, так понимают, так своё понимание излагают. И логика тут бессильна.
Жизнеописание эмигрантского бытия поэта раскрывает страшную тайну: оказывается, авторов не просто двое: то, что знает автор эмигрантской части, неведомо автору части дореволюционной и наоборот. Например, автор дореволюционной части ничего не знает про стихи, посвящённые Волнянской, зато автор эмигрантской части знает даже про стихотворение «Музе музык». Однако этот же автор ничего не знает про жизнь Игоря-Северянина в эмиграции, пусть и вынужденной, пусть и на положении дачника и, разумеется, ничего не знает о его гастрольной деятельности в этот период. Автор прячется за цитаты, скрепляя их филоложеством, и таким образом, как бы фиксирует аксиологическую приоритетность феноменов рациональности, дискурсивности и логоса в контексте русской культуры за рубежом.
Ну, вот про логофилию как-то так… И хрен с ней на этом.
Эмигрантское жизнеописание поэта начинается с уже рассмотренного эпизода: переселения из Петрограда в Тойла, и, хотя второй топоним не склоняется, склонять его будут до конца книги.
Автор эмигрантской части дополняет женский обоз Еленой Семеновой и малолетней Валерией. Про Марию Неупокоеву вновь ни слова. Утверждается, что 13 марта 1918 года по старому стилю (!) поэт написал в Ревеле стихотворение «Музе Музык», посвящённое трёхлетию встречи с Волнянской (стр. 210) Между тем на странице 184 указана совсем другая дата — 18 февраля 1915. Я почти уверен в том, что знакомство и близкое знакомство состоялись в разных местах и в разное время.
Так, например, познакомились на железнодорожной платформе в Харькове 14 февраля, а в номер гостиницы Волнянская постучалась уже 18-го числа. Не правда ли, что столь безнравственному, но вполне житейскому поступку должно же предшествовать хоть минимальное знакомство? Итого, 9 марта механически соединено с годовщиной знакомства, а для того, чтобы запудрить читателю мозги сделана оговорка — по старому стилю. По какому старому? Насколько я понимаю даты на переломе летоисчислений авторами жизнеописания не оговорены. И филоложество не заставляет себя ждать:
«Прощайте, русские уловки:
Въезжаем в чуждую страну...
Бежать нельзя: вокруг винтовки
Мир заключён, но мы в плену.
Так произошло прощание с отчизной, без ненужных сантиментов и обличений, несмотря на соответствующие аллюзии: «Прощай, немытая Россия», «ужасный век», «ужасные дороги». Изменилось не только географическое положение, но и государственная принадлежность поэта. По Брестскому миру, сепаратно заключённому советской Россией с Германией 3 марта 1918 года, Эстония перестала быть её частью. Независимость была провозглашена ещё раньше — 24 февраля, немецкие войска оккупировали эстонскую территорию, установив для приезжающих из России карантин, вследствие чего Северянин был задержан. И все-таки Северянин въезжал в Эстонию королём поэтов. Это была самая настоящая, несколько актёрская слава». (Ibid.)
Простите, но одно дело въехать королём с актёрской славой, другое дело прожить без внимания публики целый год, вплоть до первого концерта 22 марта 1919 года в Ревеле. Уж и не знаю, доводилось ли Шубниковой и Терёхиной бывать в Тойла, но я-то знаю, что мать поэта, Семёнова с дочерью и престарелая няня зимовали в одном из домов семейства Круут. Игорь-Северянин и Мария Волнянская пережили холодное время у соседей семейства Круут, а летом ютились в крохотном каменном сарае. Электричества в Тойла не было. Освещение — керосиновая лампа, лучина и свечи. Заработков никаких. Пойти или поехать некуда. Весной, осенью и зимой небо затянуто облаками, жидкий срач валится на голову и ноги утопают в нём. Рацион питания гарантированно туберкулёзный. Вот, что нужно было жизнеописывать про Тойла, а не про актёрскую славу, добытую по брезгливости Маяковского.
Этот первый год в Эстонии сильно повлиял на поэта, подорвал здоровье (обострился туберкулёз и депрессия), изменил мировоззрение до того, что он забыл про поход на Берлин и даже приветствовал Ленина в связи с заключением позорного Брестского мира, чего Шубникова с Терёхиной не заметили:
Его бесспорная заслуга
Есть окончание войны.
Его приветствовать, как друга
Людей, вы искренне должны.
Я — вне политики, и, право,
Мне всё равно, кто б ни был он.
Да будет честь ему и слава,
Что мир им, первым, заключён!
Когда людская жизнь в загоне,
И вдруг — её апологет,
Не все ль равно мне — как: в вагоне
Запломбированном иль нет?..
Не только из вагона — прямо
Пускай из бездны бы возник!
Твержу настойчиво-упрямо:
Он, в смысле мира, мой двойник.
С апреля по декабрь 1918 года написано всего 20 стихотворений, последнее называется выразительно — «Конечное ничто»:
Грядёт Антихрист? не Христос ли?
Иль оба вместе? Раньше — кто?
Сначала тьма? не свет ли после?
Иль погрузимся мы в ничто?
Да, Игорь-Северянин — это король, но не король поэзии, а король Лир после того, как раздербанил своё королевство. Шубникова и Терёхина не были в Даляне и Порт-Артуре, не были в Гатчине, не были в Риге, Варшаве, Берлине, Вильно, Кишинёве, Париже и Бухаресте, не были в Тойла, а я был. У них чисто академические представления о практической географии — описания современников поэта и его спутников. Однако этого для описания чужой жизни маловато будет!
Автор с племянницей поэта Ниной Георгиевной Аршас в Тойла.
На заднем плане справа от двери окно холодного сортира.
Однажды зимой я ночевал в Тойла в той комнате, которая нынче называется кабинетом поэта. Из окон, проложенных ватой и заклеенных на зиму, несло лютым холодом. В сенях на меня произвёл незабываемое впечатление холодный и тесный сортир, в котором жопа примерзает утром к деревянному стульчаку. А ведь этим сортиром поэт пользовался с десяток лет, причём без жалоб красавице Одоевцевой на неудобство деревенских удобств. И жена тоже пользовалась во все дни, включая женские, и тоже без жалоб. Я понимаю, что такое 1918 год в Тойла, а особенно осень, зима и весна, понимаю, каково это быть просто дачником на живописных и головокружных берегах пресветлой Эстии.
О, да! Это всё проза жизни, недостойная жизнеописания поэта, но попробуйте придумать что-нибудь лирическое или возвышенное, намертво примерзая к толчку. И вот какое чудо, свершилось в холодном толчке специально для Щубниковой и Терёхиной — поэт обрёл лёгкое и свободное дыхание:
«”К смиренью примиряющей воды”, к “соловьям монастырского сада”, к мечте о “воспрявшей России”, к ”любви коронной” обращается Северянин. Он обрёл то “лёгкое и от природы свободное дыхание”, которое, как отмечал Николай Оцуп, редко встретишь у современных поэтов». (Ibid. Cтр. 213)
Сёстры (Фелисса справа) и мать Лина Юрьевна. Справа дом, в котором поэт жил с 1922 по 1927 год. Слева дом, в который супруги Лотарёвы переехали в 1927 году. Видна крыша той части дома, которая сгорела во время войны. Посредине каменный сарай – летнее пристанище поэта в 1918—1920 годах.
Но ведь филоложество — это принцип, исповедуемый академическими жизнеописателями, и уже на следующей странице находим:
«К ностальгии присоединялись вполне реальные трудности оккупационного режима, а с уходом немецкой армии — военного положения в Эстонии до 1920 года. В конце ноября 1918 года Красная армия начала наступление и формально установила на значительной части территории Эстонии (в том числе и в Тойле) советскую власть. Она продержалась до февраля 1919 года. В этих обстоятельствах, окружённый беспомощными женщинами, не привыкший добывать средства к жизни иначе как поэтическим словом, Северянин даже в знакомой Тойле чувствовал себя оторванным от мира, заброшенным на необитаемый остров. Подобно Робинзону он писал записки с координатами своей хижины, переписывал несколько стихотворений для печати и рассылал на авось во все стороны света — от Риги до Нью-Йорка. Ответов не было и не могло быть — его адресаты и сами ещё не ощутили твёрдую почву под ногами — эмиграция только начиналась». (Ibid.)
Страничка в «Записной книге» была заклеена газетной вырезкой.
Литературный музей в Тарту.
«ЗАПИСНАЯ КНИГА» ПОЭТА
Сложно оспаривать трудности оккупационных режимов, но советская власть в занюханном Тойла, которая продержалась от января 1918 года до февраля, – это нечто! Записки с координатами Тойла есть авторская фантазия, но уже не из 1918-го, а из 1920 года. Автор эмигрантской части без сомнения слышал про документ из фондов Эстонского литературного музей под названием «Записная книга И.В.Лотарёва. Eesti, Toila. 1920 г.» Это такая конторская книга, которую поэт завёл 24-25 мая 1920 года. Первоначально — записи о разосланных по редакциям стихах, позже нечто похожее на дореволюционные альбомы, заполненные материалами из бюро газетных вырезок (была такая услуга).
В своё время мне пришлось изрядно повозиться, чтобы вернуть исследователям записи, заклеенные газетными вырезками. Проблема состояла в том, что записи были сделаны частично чернилами, частично карандашом, а вырезки частично приклеены конторским клеем, частично мучным клейстером
Я бы не рискнул подобно Шубниковой и Терёхиной сравнивать Игоря-Северянина с Робинзоном Крузо. Записи 1920 года — это отнюдь не бутылочная почта с координатами необитаемого острова Тойла. Прежде всего это перечень писем, что само по себе уже представляет собой интерес, поскольку даёт нам представление о том, какие именно письма за этот период и в каком количестве собрал о.Сергий (Положенский) и передал сыну поэта Вакху. Письма эти после смерти Вакха попали к его детям — внукам Игоря-Северянина. Они сегодня недоступны, но по «Записной книге» можно судить об активности переписки и охвату корреспондентов: эстонский издатель Карл Сарап, принцы из свиты короля поэтов Борис Правдин и Борис Башкиров (Верин), поэт Генрик Виснапуу, Королева и Северянка Анна Воробьёва, София Васильевна Белозерская. Наиболее интенсивная переписка велась с Борисом Башкировым и Анной Воробьёвой.
В «Адресной книге» мы находим адреса Константина Бальмонта, Бориса Правдина, Алексея Н. Толстого и Надежды Тэффи в Париже, Марии Берг в Югославии, Осипа Дымова в Нью-Йорке, адреса издательств в Праге, Париже и Берлине. Интересно? А вот автору эмигрантской части жизнеописания — всё это показалось нелепым, включая подсчёт строк, посланного по газетам. Что ж тут нелепого? Если выживание в Тойла и хлеб насущный зависят от опубликованных строк, будешь считать и пересчитывать до посинения, до голодного обморока, до зримых признаков туберкулёза.
«Записная книга», подсчёт строк,
посланных поэтом в ревельскую газету «Последние известия»
«ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЗАВТРАК» У МИЛЬРУДА
И тут уместно было бы вспомнить про мемуары Ирины Одоевцевой (Ираиды Густавовны Гейнеке) «На берегах Сены». Вот, что произошло после унизившегося до хныканья Игоря-Северянина, и простите за длинную цитату — пересказывать прямую речь контрпродуктивно:
«— Однажды в гостеприимном доме Мильруда, редактора рижской газеты "Сегодня", за литературным завтраком, что не мешало ему быть очень вкусным, на нем присутствовал, как всегда, кроме нескольких членов редакции, и Петр Пильский, — я выразила удивление, что никогда не вижу в "Сегодня" стихов Северянина.
— Разве он перестал писать стихи?
Мильруд с притворным отчаянием схватился за голову.
— Ах, не вспоминайте о нем! Какое там перестал — просто закидывает меня стихами и требованиями, чтобы они безотлагательно появлялись. Много он мне крови испортил, пока меня не осенило чисто соломоново решение — платить ему ежемесячно пенсию за молчание. С предупреждением — пришлите хоть одно стихотворение — тут и каюк! Конец пенсии. И он, слава Богу, внял голосу благоразумия.
Меня это ошарашило, я просто задыхалась от возмущения.
— Но ведь это бесчеловечно, чудовищно! Как вы, такой добрый, могли быть таким зверски жестоким?
Мильруд пожимает плечами.
— Посидели бы вы в моей шкуре директора — иначе заговорили бы. Не только не бесчеловечно и жестоко, а гуманно и доброжелательно. Так у него и правда, не на ананасы и шампанское, а на табачок и водочку хватает. Чего ему ещё? Ведь он живёт даром у своего тестя — мыйжника. Конечно, ему было бы лучше не задерживаться на земле и на крылатой яхте пристать к ледяной луне...»
Далее следует небольшая дискуссия об Игоре-Северянине, но главное уже сказано: в рассказе Одоевцевой Мильруд объявил, что принципиально не собирается платить за стихи, хотя в реальности печатает их и даже платит авторам гонорары. И вот, что происходит дальше:
«— Я — гений Игорь Северянин, своей победой упоен, — подхватывает Пильский и поднимает стакан. — Выпьем за Игоря Северянина! Может быть, ещё и настанет его час. Как знать, кто в будущем станет знаменитым, а кто исчезнет без следа. Ведь современники Пушкина считали Бенедиктова равным ему...
— И, — перебивает Пильского Георгий Иванов, — кто мог думать, что Гумилев так посмертно прославится?
Пильский кивает.
— Давайте пошлём ему коллективное письмо с дружеским приветом.
— Что вы, что вы, Петр Моисеевич! — хватаясь за голову, вскрикивает Мильруд. — Угробить меня хотите? Ведь Северянин в ответ начнет забрасывать меня ворохами своих стихов, и тогда уже его никакими силами не уймёшь.
Все, в том числе и я, смеются.
Пильский притворно-горестно вздыхает:
— Раз в жизни хотел доброе дело сделать —и то не удалось! Но вы, Михаил Семенович, пожалуй, правы, со своей точки зрения. Аннулирую своё предложение. Точка!
— А я, — торжественно провозглашает Георгий Иванов, — предлагаю тост за посмертную славу Игоря Северянина. Ведь, несмотря ни на что, он все—таки настоящий поэт, и будущие читатели, возможно, поймут это.
И все чокаются и пьют за Северянина, как на поминках».
Бандиты справляют поминки по ещё живому противнику. Впрочем, этот эпизод из рижской литературной жизни целиком на совести Ирины Одоевцевой за одним исключением: фраза «И кто мог думать, что Гумилев так посмертно прославится?» является ключевой. Жаба давит муженька, и как сильно! Мужа — Георгия Ива́нова, с которым в 1921 году познакомил её Николай Гумилев:
«Самый молодой член цеха и самый остроумный, его называют “общественное мнение”, он создаёт и губит репутации. Постарайтесь ему понравиться».
Отметим, что никто из участников этого «литературного завтрака», включая саму Одоевцеву, после смерти не прославился так, как Гумилёв или Игорь-Северянин.
Ирина Одоевцева (Ираида Гейнеке) о себе и честно:
Нет, я не буду знаменита,
Меня не увенчает слава,
Я, как на сан архимандрита,
На это не имею права.
Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом.
Я маленькая поэтесса
С огромным бантом.
Удивляюсь, как это Шубникова и Терехина прошли мимо такого вкусного эпизода!
МИМО ЧЕГО НЕ ПРОШЛИ ФИЛОЛОЖИЦЫ
«Однако о настоящем успехе Северянина у студентов Тарту во время первого выступления в университете рассказал Вальмар Адамс:
“На округлых тумбах — в центре города и в его заречной части — расклеены афиши, гласящие, что 6 февраля 1920 года в Тарту состоится поэзовечер Игоря Северянина. Все билеты распроданы”». (Ibid.)
Если мемуары Одоевцевой — это не мемуары, а в чистом виде беллетристика, то цитата из романа-эссе Валмара Адамса «Esta astub ellu» (Эста вступает в жизнь) — это беллетристика, причём весьма близкая к мемуарному жанру. Однако такие вещи следует обязательно оговаривать, чего Шубниковой и Терёхиной не сделано. И это вновь уже знакомое нам филоложество — будняк! — упоминания Адамса и его романа в списке использованной авторами литературы нет. Цитата взята не из книги (Esta astub ellu. Esseeromaan. Eesti Raamat.1986), а из публикации фрагмента в журнале «Таллинн» (№ 4, июль-август 1987, перевод Натальи Калаус).
Но зато, как трогательно описано филоложицами вхождение поэта в среду творческой эстонской интеллигенции! Ходил, ходил и вошёл-таки, наконец! Через взаимные переводы, через дружбу, через сострадание:
«Они подружились домами, часто бывая в гостях друг у друга. На взаимоотношения двух семейных пар [Игорь и Фелисса, Хильда и Генрик - прим.публикатора] накладывало отпечаток то обстоятельство, что Хильда Францдорф с детских лет болела туберкулёзом лёгких. <…> …Северянин сообщал поэту Георгию Шенгели в письме от 10 марта 1928 года, когда, возвращаясь из Варшавы, посетил курорт Эльву под Юрьевом, чтобы “навестить угасающую в чахотке (лилии алой...) очаровательную жену видного эстонского лирика, с которым нас связывают, — вот уже десять лет, — дружеские отношения”.
Тогда же было написано стихотворение “Внезапная горлом кровь”, включённое в сборник “Классические розы” (1931). Хотя посвящение не значилось в тексте, в каждой строке ощущалось глубокое сопереживание автора...
Врачебный прогноз был неутешительным.
В марте 1931 года Северянин писал Софье Карузо: “...она в последнем градусе чахотки, эта обречённая, чуткая, изумительно красивая женщина”.
Последняя жена Северянина Вера Коренди вспоминала, что Инг перестала приезжать к нему в конце 1930-х годов: “Во время краткого пребывания в Таллине у нас бывал пианист Орлов, Иван Бунин, Дмитрий Смирнов (оперный певец). Часто приходил Генрих Виснапу. Он бывал всюду, но без жены — Инг. Она была закадычной подругой Ф[елиссы] М[ихайловны] и даже не входила в дом, отправляясь обратно в Тойла. Но он прожил у нас два дня в Сонде, где мы оставались недолго из-за злого нрава хозяйки”.
Так, год за годом, в трогательном общении Инг и Игорь прошли свой земной путь до роковой для обоих черты — 1941 года”». (Ibid.)
Ладно, я дурак, но всё же понимаю, что поэт не мог знать в 1928 году сколько отпущено Хильде Францдорф. А вот у Шубниковой и Терёхиной она угасает без малого двадцать лет (!), чтобы угаснуть, наконец, в один год с Игорем-Северяниным! И, кстати, Хильда Францдорф — Инг прошла свой земной путь вплоть до роковой черты не в трогательном общении с Игорем Васильевичем, а рука об руку с мужем, эстонским поэтом Генриком Виснапуу.
Да, вот ещё что: кому запанибрата Софья, а кому графиня София Ивановна Карузо, урождённая Ставрокова. Деталь мелкая, но такая невежливая. Нельзя быть слегка академическим жизнеописателем — это как беременность: или ты доктор и профессор, или филоложец и имитатор литературного оргазма.
Хильда Францдорф и Генрик Виснапуу.
Предположительно: переправа у деревни Саркуль на Россони.
ПРИЛЕПА, СЕВЕРЯНКА И VIOLETT
Ради справедливости, отмечу, что я тоже попался к дамочкам в филологические сети:
«По версии Михаила Петрова, это была “графоманка А. Воробушкина”». (Ibid.)
Версия — правильный термин, но не по отношению к Анне Павловне (?) Воробьёвой. Имя её не было вычеркнуто из истории Серебряного века русской поэзии — оно вообще туда не было внесено. Вычеркнуть его пытаются сейчас.
Сославшись на письмо Игоря-Северянин к Августе Барановой, в котором он упоминает петербургскую знакомую, организовавшую ему гастроли в Хельсинки, дамочки уже от себя прибавляют ссылку на газету «Русские вести» за 26 октября, в которой появилась заметка «Поэзоконцерты Игоря Северянина» за подписью «В»:
«16 и 19 октября состоялось два поэзоконцерта Игоря Северянина, приехавшего из Эстонии.
“С присущей ему одному оригинальной манерой читки автор прочёл ряд своих поэз <…>, сочетание подлинного таланта, блещущего яркостью и свежестью, со смелым новаторством в словотворчестве и рифме, с безвкусной надуманностью и подчас даже пошловатостью. По программе было видно, что автор приемлет все, что вылилось из его пера во всём разнообразии капризов его творчества”».
Мелочь, конечно, но на вырезке из газеты «Новая русская жизнь» (Sic!) в подписи «А.В.» плохо пропечатана буква «А». Понимаю, ксерокс! — причём такой, что на две пары очков остроты зрения не всегда хватает, но зато даёт возможность во всём сомневаться:
«В это время в Финляндии находилась близкая знакомая Северянина — А. В., которая шутливо называла себя как супруга короля поэтов — «королевой» и соответственно его литературной фамилии — Северянкой. Она приходила на концерты в Гельсингфорсе и, возможно, ей принадлежит процитированная заметка с криптонимом “В.”. “В.” собиралась приехать и в Ревель на поэзоконцерт 7 ноября 1923 года:
“Сегодня 30-го окт. Должна была бы выехать из [Керава], чтобы в четверг отплыть на Was'e в Ревель на Ваш концерт, милый Король. И — не могла. Совершенно обессилена. Страшно болит голова — расплата за вчерашний мой визит к Королеве звёзд. Провела у неё весь день. Писала письма, говорили. Королева играла Листа и Рахманинова. Потом пошли в "Onnella" (к Шабельским) читать стихи. Мои стихи о Петрограде имели безусловный успех. Это лучшие мои вещи. Читала также и Вас. <…> Голос звучал хорошо и был подъеме”».
Шубникову и Терёхину смутило присутствие в тексте Королевы звёзд (старшей сестры, Violett), которая играла Листа и Рахманинова. Видимо, пятитомник Кошелева и Сапогова они изучали невнимательно и пропустили в третьем томе поэму «Невесомая» (стр.349), написанную как бы по просьбе жены поэта Фелиссы — Прилепы:
«<…> а сам меж тем
Мне расскажи про психопаток:
Ты, знаю, мастер этих тем»...
Возможно ль отказать Прилепе
В пустячной просьбе? Почему ж
Моих былых великолепий
Не вспомнить маленькую чушь?..
— Среди моих «северянисток»
Я помню, были две сестры,
Которых медицинский выступ —
До времени и до поры —
Их, этих дев, в меня влюблённых,
Привёл бы в дом умалишённых...
Они прислали пару дюжин
Мне писем, бегали вослед.
Одна из этих двух «жемчужин»
Подписывалась Violette
И даже приезжала в Тойлу,
Когда в пятнадцатом году
Я жил на даче там <…>
Её сестра была смелее,
И вот в один несчастный день
Вдруг появилась на аллее
«Ивановки», как дребедень:
Лет сорока пяти, очкаста,
С бульдожьим ртом, бледна, как мел,
Она себе сказала: «Баста
Мечтать: да будет шаг мой смел!»
<…>
Ты знаешь? эта графоманка
Себе избрала псевдоним
Шокирующий: «Северянка» —
И стала действовать под ним!
<…>
Вообразя себя поэтом,
Она твердила о стихах
Весьма решительно и нагло,
Пока однажды не иссякла
<…>
Она приходит к нам так часто,
Что чаще трудно приходить...
Она по-прежнему очкаста,
Еще очкастей, может быть!..
<…>
И вдруг, с ухмылкой нездоровой,
Шепнула, потупляя глаз:
«Вы оттого такой суровый,
Что до сих пор не отдалась
Я Вам, как этого Вы ждали...
Сознайтесь, ждали ведь?» — Мой смех,
Прилепа, слышен был из дали,
Из дали дней далёких тех.
Поэма датирована 1924 годом, но её близость, да что там близость — связь! — с гастролями в октябре 1923 года в Гельсингфорсе несомненна. Гастроли были успешными, но вот рецензия «А.В.», в которой она упрекает поэта в неразборчивости и пошловатости звучит диссонансом. Запомним это. Причина в том, что Фелисса круто приревновала А.В. к мужу. Скандал, видимо, так затянулся, что в 1924 году ради семейного спокойствия потребовалась целая поэма, чтобы оправдать себя и дезавуировать Королеву и Северянку в глазах Фелиссы. Так что пусть нас не смущает упоминание в открытке старшей сестры таинственной А.В — Violett или Королевы звёзд.
Итак, факт знакомства А.В. с поэтом сомнению не подлежит, однако обстоятельства знакомства перенесены из 1909-1910 годов в 1915-й. В мае-июне-июле 1915 года таинственной А.В. в Тойла места нет, хотя в стихотворении «Поклонница» всё же находим упоминание о ней. Гарантом целомудренности отношений поэта с Королевой указана Мария Васильевна Волнянская — тогдашняя Прилепа. Именно тема той назойливой поклонницы в 1924 году найдёт своё продолжение в цитированной выше поэме «Невесомая»:
Приехала из Петрограда
Поклонница и — вот досада! —
Блуждает целый день вдоль сада.
Неинтересна н суха.
Мне пишет пламенныя письма.
Пойди, Барбос, старушку высмей,
Полай, кусни!.. Встречался ты с ней?
А я — подальше от греха:
Боюсь, не удержусь и резко
Наговорю eй, не без блеска,
Что в море, право, больше плеска,
Чем в письмах пошлых и тупых...
Что эти письма и букеты
Мешают мне писать сонеты,
И что лишь для того и лето
Чтоб летом отдохнуть от них...
Избрала-б цензора иль гуся
И поклонялась им, не труся,
А у меня — моя Маруся,
И я давно ей жених.
КОРОЛЕВА ИГРАЛА И СОВСЕМ НЕ ШОПЕНА
А.В. — Королеве и Северянке посвящено несколько поэз 1909-1911 годов, в том числе «Полярные пылы», «Сонет» (Мы познакомились с ней в опере...), «Это было у моря…», «Марионетка проказ», «Королевочке». Остановите на улице интеллигентного вида прохожего средних лет, и — держу пари! — он без труда выжмет из себя «Это было у моря, где ажурная пена, где встречается редко городской экипаж, Королева играла в башне замка Шопена…» Так что, если таинственная поклонница не отдалась в 1915 году, то всё, что было грозово, уже произошло шестью годами ранее.
Однако есть и посторонние свидетельства. Роман с А.В. — Анной Воробьёвой одним из первых стал достоянием широкой общественности. Воробьёва долгое время пребывала в забвении, хотя для современников поэта личность Королевы, видимо, не составляла тайны. Так, некто В.Голиков опубликовал в «Солнце России» (№ 19 [170] Май 1913 года) эгофутуристический роман «Игорь в Куоккале», в комических выражениях описывающую отношения Игоря-Северянина с Анной Воробьёвой:
На парадной лестнице,
Выпив рюмку Асти,
Он пришёл к прелестнице,
Розовый от страсти.
И сказал: — Красавица,
Разлучившись с светом,
Хочешь позабавиться
Ласками с поэтом?
Из среды искусственной,
Из среды мещанской,
Едем в мир сверхчувственный,
На вокзал финляндский!
Брать билет не надо нам,
Мы, назло соседям,
С видом неразгаданным
Зайцами проедем.
Там на скалах около
Скромнаго вокзала
Тихая Куоккола
Крыши разбросала.
Мы возьмем раскосаго
Мрачнаго чухонца,
Грустнаго, курносаго,
Русаго, как солнце.
Он помчит нас бешено
По финляндским скалам;
Будешь ты утешена
Блеском солнца алым.
Мы найдем прекрасную
Финскую лачугу,
Чтобы в ночь ненастную
Ближе быть друг к другу.
Будем жить в Куокколе,
Верить в декадентство,
На гранитном цоколе
Сладко пить блаженство,
Есть селёдки финския,
Сыр и простоквашу...
Грёзы исполинския
Жизнь украсят нашу...
Но питаться надо—ж нам!
И в аллее сада
Мы, любуясь радужным
Блеском водопада,
Сложим для читателей
Сладостныя рифмы
И за них с издателей
Будем брат тариф мы.
На скале под ёлками
Выстроим палаццо
И страстями колкими
Будем наслаждаться.
От восторгов выгорим
В неге сладострастной...
Хочешь ехать с Игорем
В этот мир прекрасный?
— Да, — сказала Игорю
Нежная подруга:
— Я огнём любви горю,
Как светило юга!
За тобой хоть в Африку
Ехать я готова,
Смело побросав в реку
Радости былого!
И с надеждой странною
Бросив мир мещанский,
Он поехал с Анною
На вокзал Финляндский…
С смелостью, естественной
Для больших поэтов,
Сель в вагон торжественно,
Не купив билетов...
Но в тени таинственной
Тополей зелёных
Контролёр воинственный
Высадил влюблённых...
Далеко Куоккола...
Денег ни пезета...
Так судьба раскокала
Все мечты поэта...
Публика потешалась над тем, как судьба раскокала все мечты поэта, и никому не приходило в голову оспаривать историческую достоверность персонажей — поэта Игоря и его возлюбленной Анны. Для того, чтобы опубликовать такую сатиру в «Солнце России», нужны узнаваемые для читателей персонажи и обстоятельства. 4 марта 1913 года вышел в свет немедленно наделавший шума сборник «Громокипящий кубок» с комплементарным предисловием Фёдора Сологуба. Днями позже состоялось выступление Игоря-Северянина в концерте Сологуба, а уже 6 марта они вместе уезжают в турне по югу России. За этим турне следила столичная и московская пресса, так что обстоятельства были подходящими, а фигура поэта вполне узнаваемой.
Теперь о Куоккале, расположенной в то время на территории княжества Финляндского, самой ближней к Петербургу загранице. Хотя и территория империи, но в полицейском отношении менее обременительная, чем Петербург, потому что княжество Финляндское. Куоккала — любимый дачный посёлок либеральной петербургской интеллигенции, постепенно и не без скандалов вытеснявшей местное коренное население. Самый именитый житель Куоккалы — художник Илья Репин. Именно сюда будет ездить на репинские обеды по средам Владимир Маяковский, причём в компании Софии Шамардиной (кто-то же протоптал ему дорожку). Так что направление, выбранное Голиковым для Игоря-Северянина и Анны Воробьёвой, отнюдь не является случайным — оно понятно петербургской публике без дополнительных пояснений.
Если имя поэта выбрано Голиковым не случайно, то имя прелестницы — Анна, и это уже несомненно, принадлежит вполне реальной женщине. К сожалению, у Голикова не вычитывается время, можно только предположить, что описано лето предыдущего года. Да это и не так важно, важно, что история отношений Игоря-Северянина и Анны, Королевы, которая играла в баше замка Шопена, была известна кому-то из около литературной публики задолго до публикации «Громокипящего кубка».
Сам автор — поэт Владимир Митрофанович Голиков — тоже не является лицом случайным. С 1908 года он сотрудничал с газетой «Голос Москвы», в которой публиковал стихотворные фельетоны и пародии. В 1911 году начал печататься в Петербурге в газете «Вечернее время» и нескольких столичных журналах, в том числе и в «Солнце России».
А теперь самое время вернуться на несколько лет назад. Стихотворение «Королевочке», датированное октябрём 1910 года и не попавшее в «Громокипящий кубок» (видимо, на Соколова не произвело впечатления):
Белорозовая и каштановая,
Ты прости мне, унылая девочка:
Изменяю тебе и обманываю,
А давно ли ещё — королевочка?!.
Тихо всхлипывают вешне-грёзовые
Липы, ландыши, вишни и яблони...
О, каштановая! белорозовая!
Все расслаблено!.. Все ограблено...
Вот, «Сонет» из «Громокипящего кубка» с упоминанием обстоятельств знакомства:
Мы познакомились с ней в опере,— в то время,
Когда Филина пела полонез.
И я с тех пор — в очарованья дрёме,
С тех пор она — в рядах моих принцесс.
Став одалиской в грёзовом гареме,
Она едва ли знает мой пароль...
А я седлаю Память: ногу в стремя,—
И еду к ней, непознанный король.
А вот подробность из снеговой поэмы «Полярные пылы»,
Не быть Северянке любовницей полюса:
Полюс — бесплотен, как грёза...
А вот прелюбопытнейшее «Ах, автор…» декабря 1909 года в сборнике «Поэзоантракт»:
Она ли взяла меня? Я ли?
Забылось: давно ведь: забылось.
Но кто-то играл на рояле;
Я вспомнил рояль,— и забилось
Былым моё сердце... Дыханье
Вдруг стало и жарче, и суше...
Я вспомнил её колыханье...
Мнёт нервно она мои уши...
И стиснула зубы... И губы
Сжимает своими губами...
Ах, автор! Бесстыдно и грубо
Плясать кэк-уок над гробами.
Силуэт Королевы и Северянки.
Если уж дама отдаётся пажу грозово, то и уши может надрать в порыве страсти (колыханья). А вот ещё поэза «Призрак» (1909, декабрь), в котором и не Королева уже, но белый кролик:
<…> Я одинок... Я мелочно осмеян...
Ты поняла, что ласка мне нужна —
Твой гордый взор так нежен, так лилеен,
Моя сестра, подруга и жена.
Да, верю я глазам твоим, влекущим
Меня к Звезде, как верю я в Звезду.
Я отплачу тебе своим грядущим
И за собой в бессмертие введу!
Интерпретировать «Марионетку проказ» я даже не берусь, потому что в ней что-то очень личное, расшифровать которое пока нечем.
Последняя из хранящихся в архиве Нины Аршас почтовых карточек отправлена Северянкой из Гельсингфорса и датирована 9 января 1930 года. Сюжет этой открытки — лось и лосиха на фоне пустынного северного пейзажа, несомненно, картинка со значением, прямо отсылающей нас к «Полярным пылам». Остаётся только удивляться тому, как Северянке удалось разыскать в 1929 году почтовую карточку, столь тщательно воспроизводящую сюжет поэзы, написанной ещё в октябре 1909 года. Содержание карточки состоит из двух коротких стихотворений А.В.:
Забыли ль Вы меня? — Едва ли!
А я почти забыла Вас, —
И если б Вы не написали
«В пространство», если б как-то раз
Мне Ваших строк не показали,
Я даже в грозный смертный час
Едва ли вспомнила о Вас.
Когда-то Королева,
Когда-то Северянка,
От яростного гнева
Ушедшая беглянка —
Покинутая дева.
Если всё было так скверно и пошло, то зачем поэт пишет старушке А.В. в 1920 году в Керава — 26 ноября и 18 декабря? (Фелиссе всего 20 лет, Анне за пятьдесят.) Если она глупа и у неё бульдожья челюсть, то зачем в 1923 году он просит А.В. об организации гастролей в Гельсингфорсе? Зачем поэт хранит фотографию и силуэт А.В.? Зачем в 1929 году пишет ей новые стихотворения («И было странно её письмо» и «В пространство»)? Наконец, почему после смерти Фелиссы фотографии и открытки А.В. не попали в Эстонский литературный музей? Музей не взял или Фелисса не дала?
Игорь-Северянин никому и никогда не позволял сомневаться в своей гениальности. Даже Королевочке. Обвинение в пошловатости, прозвучавшее из уст Северянки, было весьма тяжким оскорблением для Игоря-Северянина, заявившего когда-то: «Утопия счастливейшая страна мира: въезд в неё пошлякам строго воспрещён». Эта рецензия, похожая на месть, объясняет внезапно наступившее после гастролей охлаждение в отношениях, но объясняет лишь отчасти.
Что ж, если это только моя версия, как полагают Шубникова и Терёхина, то беспокоиться не о чём. Однако пусть сами попробуют заполнить лакуну, пусть представят читателю более подходящую кандидатуру на роль лауры (Королевы), а главное, обоснуют свой выбор.
ПОЭТ НА ГАСТРОЛЯХ
Признаюсь, разбор трудов Шубниковой и Терёхиной слегка утомил меня своей однообразностью.
Гастроли Игоря-Северянина в Латвии и Литве авторы уложили в четыре страницы с хвостиком (стр. 230-233). Между тем, поэт трижды выступал в Литве, например, в Шавли в театре «Фантазия» при участии Марии Волнянской, артиста итальянской оперы С.Ульмана и пианиста Алекса Брауэра. В период с 1921 по 1929 год Игорь-Северянин выступал в Латвии 22 раза. Последние выступления в кинотеатре «Капитолий» были краткими, но зато регулярными. 2 ноября 1927 года в Двинске состоялся Поэзовечер при участии поэта Арсения Формакова, организованный Двинским русским академическим обществом. В ноябре того же года 7 вечеров в театре «Тагона» при участии актрисы Елены Кузнецовой. Газета «Сегодня» поместила отчёт о вечере 8 ноября:
Первое выступление Игоря Северянина
и Е.Кузнецовой в «Тагоне»
Театр «Тагон» вчера оживился. Выступление Игоря Северянина с эстрады с чтением своих стихов — и старых и новых — привлекло в театр много новой публики, среди которой можно было заметить немало видных лиц из литературного и художественного мира. На долю поэта выпал огромный успех — до сих пор видно не перевелись неистовые поклонники и, главным образом, поклонницы его, без конца аплодировавшие, стучавшие и требовавшие повторения. Поэту поднесли белые хризантемы.
Читал свои стихотворения Игорь Северянин в своеобразной напевной манере, придающей какую-то особенную, оригинально чеканную выразительность этим поэтическим миниатюрам, в которых так много нежного чувства, в которых льётся через край любовь к природе и человеку. Печатью подлинного вдохновения отмечено творчество Игоря Северянина. В двух-трёх строфах, одним двумя сильными образами дарована ему способность пленять человеческое сердце. Трудно отметить лучшее из прочитанных им стихотворений — мне кажется, это были «Соловьи монастырского сада».
Новый дух, живой и свежей, внесла Е.Кузнецова в постановку русских скетчей на сцене «Тагона». Трагифарс «Кому принадлежит Елена?» под, её руководством проходит в темпе настоящего фарсового веселья, подчас явно заражающего самих артистов. Роль Елены, запутавшейся между двумя своим мужьями дневным и ночным, артистка проводит в четких комедийных тонах, скрашенных природным юмором, подчёркнутых выразительностью интонации, мимики и жеста. <…> (Рига, «Сегодня», 9 ноября 1927 года.)
Приведу длинную цитату из беседы Николая Истомина с поэтом, относящейся по времени к рижским гастролям:
«— Раньше во мне было много молодого задора, рассказывает Игорь Северянин и то, что я писал, нельзя понимать, как понимали и понимают ещё до сих пор почти все мои читатели и критики. Мои прежние темы, приёмы — это, ведь, особая, так сказать, ироническая лирика, а критика приняла все это всерьёз, вообразив, что в этом и весь Северянин.
—А вы, Игорь Васильевич, много теперь пишете? И что именно?
— Пишу стихи, статьи, воспоминания... Работаю, между прочим, всегда осенью и зимою. А летом почти ничего не пишу. По вечерам или по ночам не люблю сидеть и обыкновенно принимаюсь за работу с утра.
— И как именно? По Бальмонтовски: «Но я не размышляю над стихом», или...
— Нет, наоборот: размышляю долго. Придерживаюсь Пушкинско—Брюссовской школы. Впрочем, некоторые из своих последних поэм писал всего по нескольку дней — импровизацией.
Северянин увлекательно рассказывает о своём житье:
— Живу на самом берегу, в маленькой рыбацкой деревушке Тойла, которая когда-то была курортом. Из окна виден Финский залив.
Свою избушку постарались сделать по возможности комфортабельной. Внутри — уют и даже некоторая претензия на модерн.
Вокруг — глушь, леса, озера. До ближайшей станции восемь вёрст, а до ближайшего города, до Нарвы — сорок. Все лето рыболовствую. У меня есть лодочка «Ингрит», на которой я совершаю путешествия. Ухожу из дому на рыбную ловлю на насколько дней. Зимою же много катаюсь на лыжах, много читаю — русских и европейских классиков. За новейшей же русской литературой слежу плохо, так как, ведь, в моей глуши новых книг не достать.
— Что самое радостное и самое прискорбное в деятельности и звании поэта?
— Самое радостное — это, когда живёшь с природой, когда пишешь стихи, когда читаешь их на специальных вечерах: перед любителями и ценителями поэзии. А самое прискорбное — это читать перед случайной аудиторией. Прискорбно также, когда в моем присутствии говорят о политике, которая есть не что иное, как преднамеренная вражда.
— Вас не тянет, Игорь Васильевич, в Россию?
— Как вам сказать? Проехаться по России я бы не прочь, но жить там не собираюсь. Тамошняя обстановка нервирует, волнует.
— А кем бы вы, И. В., были, если бы не были поэтом? — задаю я последний вопрос.
— О, конечно, рыболовом». («Воскресенье», № 2, 1927 год.)
Эта прямая речь поэта для описания его жизни в эмиграции — значит больше, чем цитаты из чужих описаний и сентенций. 2 марта 1929 года в Двинске состоялся ещё один Поэзовечер при участии Арсения Формакова, организованная Двинским учительским союзом.
Кстати, Шубникова и Терёхина Формакова не заметили, его имени нет в списке использованной литературы. Между тем на странице 128-прим помещён портрет Игоря-Северянина, сделанный в 1926 году в Тойла именно Арсением Формаковым. Разумеется, портрет помещён без указания авторства. Понимаю, что в Москве плевать на какого-то там Формакова, но здесь, в странах Балтии поэт Арсений Формаков персонаж известный и уважаемый, кстати, потомственный казак.
УПОМЯНУТЫ ФИЛОЛОЖИЦАМИ
На странице 239 Шубниковой и Терёхиной упомянут Константин Бальмонт и посвящённый ему сонет (первая строфа):
Коростеля владимирских полей
Жизнь обрядила пышностью павлиньей…
Но помнить: нет родней грустянки синей
И севера нет ничего милей…
Известно, что Игорь-Северянин воздерживался от правки ранних стихов:
«Я — противник автопредисловий: моё дело — петь, дело критики и публики судить моё пение. Но мне хочется раз навсегда сказать, что я, очень строго по-своему, отношусь к своим стихам и печатаю только те поэзы, которые мною не уничтожены, т. е. жизненны. Работаю над стихом много, руководствуясь только интуицией; исправлять же старые стихи, сообразно с совершенствующимся все время вкусом, нахожу убийственным для них: ясно, в своё время они меня вполне удовлетворяли, если я тогда же их не сжёг. Заменять же какое—либо неудачное, того периода, выражение «изыском сего дня» — неправильно: этим умерщвляется то, сокровенное, в чём зачастую нерв всей поэзы. Мертворождённое сжигается мною, а если живое иногда и не совсем прекрасно,— допускаю, даже уродливо,— я не могу его уничтожить: оно вызвано мною к жизни, оно мне мило, наконец, оно — моё!» (Автопредисловие к «Громокипящему кубку» в издании Пашуканиса.
Полагаю, что именитые академические филоложицы должны бы знать, что сонет «Бальмонт» имеет историю, причём любопытную.
Прежде всего, напомним, что сонет был написан в 1926 году. Он есть в рукописи, но в сборнике «Медальоны» его нет. Неожиданно сонет всплывает в рукописи «Очаровательные разочарования», но уже в значительно изменённом виде и с указанием совсем другой датировки — Кишинёв, 3 января 1934 года (первая публикация в журнале «Золотой петушок»):
Коростеля владимирских полей
Жизнь обрядила пышностью павлиньей…
Но помнит: нет родней грустянки синей
И севера нет ничего милей…
Он в юношеской песенке своей,
Подёрнутой в легчайший лунный иней,
Очаровательнее был, чем ныне
В разгульно-гулкой радуге огней.
Он тот поэт, который тусклым людям
Лученье дал, сказав: «Как Солнце, будем!»
И рифм душистых бросил вороха,
Кто всю страну стихийными стихами
Поверг к стопам в незримом глазу храме,
Воздвигнутом в честь Русского Стиха.
Редакция второго катрена и финальных терцетов в 1926 году выглядела несколько иначе:
Он в юношеской песенке своей,
Подёрнутою в лёгкий лунный иней,
Очаровательнее был, чем ныне
В стихийно-гулкой радуге огней.
Он в многословье нестерпимо пышен,
Во всём преувеличенно-возвышен,
Хрустевший льдинкой в юности поэт.
И сходство внешнее с испанским грандом,
И творчество, глушащее джаз-бандом,
Всё — как на солнце выгретый Моэт…
В воздухе повисает вопрос: что за чёрная кошка пробежала между поэтами в 1926 году? Я эту кошку не знаю, а Шубникова с Терёхиной понятия не имеют о том, что кошка вообще была. Почему сонет был подправлен в 1934 году мне понятно: настояла Любовь Столица, которую не устраивала ссора с Бальмонтом со страниц журнала «Золотой Петушок. Однако исправленный вариант сонета в сборник «Медальоны» не попал, хотя вариант 1926 года из него всё же был изъят. Любопытно? Ещё как!
На странице 243 Терёхина и Шубникова вновь помянули Ирину Одоевцеву И.Г.Гейнеке) и посвящённый ей сонет — без цитат! — содержание которого отчасти объясняет унизительные для поэта «мемуары» Ираиды Густавовны. Что ж, восполним пробел:
Все у неё прелестно — даже «ну»
Извозчичье, с чем несовместна прелесть...
Нежданнее, чем листопад в апреле,
Стих, в ней открывший жуткую жену...
Серпом небрежности я не сожну
Посевов, что взошли на акварели...
Смущают иронические трели
Насторожившуюся вышину.
Прелестна дружба с жуткими котами, —
Что изредка к лицу неглупой даме, —
Кому в самом раю разрешено
Прогуливаться запросто, в побывку
Свою в раю вносящей тонкий привкус
Острот, каких эдему не дано...
Очень похоже на то, что Пильский в устной форме всё же донёс до Игоря-Северянина содержание «литературных завтраков» у Мильруда — прелестна дружба с жуткими котами! Не случайно, хотя и чуть позже, поэт заметит, что все заграничные знакомые — сволочи.
На странице 274 помещена глава «Донжуанский список Игоря-Северянина». Однако вот беда — список только упомянут, самого списка вы тут не найдёте. Есть только некие общие размышления о Пушкине и Брюсове. Зато есть целая глава, посвящённая свойственнице — некровной родственнице поэта Александре Коллонтай, которую он, может быть, пару раз видел у Домонтовичей — ни любви, ни общения, но зато внимание Шубниковой и Терёхиной.
МУЗЫКА И ПОЭЗИЯ. ТАЙНА УЗДЕЧКИ
Восемь страниц (стр. 287-194) Шубникова и Терёхина посвятили сочетанию в жизни Игоря-Северянина музыки и поэзии. Тема сложная, а особенно с учётом того, что некогда рассказала мне Александра Михайловна Вавилина-Мравинская о муже Евгении Мравинском — дальнем свойственнике поэта. Но сначала я рассказал ей о некоторых эпизодах из жизни поэта, связанных с музыкой и алкоголем, вроде этого — воспоминаний Сергея Спасского, видевшего Игоря-Северянина в марте 1913 года на выступлении в Тифлисе:
«И. Северянин примыкал к футуристскому племени, выдавая себя за одного из вожаков. Правда, он вышел не раскрашенный и одетый в благопристойный сюртук. Был аккуратно приглажен. Удлинённое лицо интернационального сноба. В руке лилия на длинном стебле. Встретили его полным молчанием. Он откровенно запел на определённый отчётливый мотив.
Это показалось необыкновенно смешным. Вероятно, действовала полная неожиданность такой манеры. Хотя и сами стихи, пересыщенные словообразованиями, вроде прославленного «окалошить», нашпигованные иностранными словечками, а главное, чрезвычайно самоуверенные и заявляющие напрямик о величии и гениальности автора, звучали непривычно и раздражающе. Но вряд ли публика особенно в них вникала, улавливая разве отдельные, наиболее хлёсткие фразы. Смешил хлыщеватый, завывающий баритон поэта, носовое, якобы французское произношение. Все это соединялось с презрительной невозмутимостью долговязой фигуры, со взглядом, устремлённым поверх слушателей, с ленивым помахиванием лилией, раскачивающейся в такт словам. Зал хохотал безудержно и вызывающе. Люди хватались за головы. Некоторые, измученные хохотом, с красными лицами бросались из рядов в коридор. Такого оглушительного смеха я впоследствии ни на одном поэтическом вечере не слыхал. И страннее всего, что через полтора-два года такая же публика будет слушать те же стихи, так же исполняющиеся, в безмолвном настороженном восторге».
Спасский подметил, то, что другие мемуаристы пропустили — откровенное пение на определённый отчётливый мотив. Что ж в том смешного? Если верить Юрию Озаровскому, то такая манера чтения в начале прошлого века не была чем-то из ряда вон выдающимся:
«Неужели для того, чтобы музыкальныя украшения слога получали должный рельеф в исполнении, необходимо их «петь», т. е. оглашать их не путём речи, говора, но с помощью особых, чисто певческих процессов?..» (Музыка живого слова. СПб, 1914)
Так хохотали-то почему? Всё дело в физиологии и в отчётливом мотиве. В марте 1912 года Игорь-Северянин пишет приятелю Афанасьеву:
«Доктор сегодня выпустит меня на свободу — до субботы, а в субботу состоится операция, вызванная разрывом так называемой “уздечки”. Ужасно нервничаю, волнуюсь».
Скорее всего в письме речь идёт об уздечке, которая связывает крайнюю плоть с головкой полового члена. Короткая уздечка вызывает болезненные явления, мешающие получать наслаждение от полового акта. Потом поэт напишет, что не со всеми женщинами, которых он любил и которые любили его, он был телесно близок. Из текста не понятно, какая именно предстоит операция, но логика подсказывает, что обратно уздечку не пришивают — ножницами один раз чик, и нет проблемы. Пподробностей мы не узнаем никогда. Уздечка, как правило, явление парное.
Вторая уздечка находится под языком. В случае Игоря-Северянина, дефект незначительный, не отражающийся на обыденном общении, но проявляющийся в минуты волнения, например, на сцене перед публикой. Поэт нашёл способ маскировать дефект декламацией, отсюда пение и необычайно музыкальный строй стиха.
Кстати, эпигон Игоря-Северянина Александр Вертинский превратил полупесенки поэта в полноценные песенки Печального Пьеро. Забавно: оказалось, что в песенки Пьеро легко укладывается практически весь Серебряный век русской поэзии. 10 сентября 1924 года Вертинский присутствовал на выступлении Игоря-Северянина в Варшаве, но подойти к нему после концерта не решился. Вертинский тоже слышал, как Игорь-Северянин читает свои стихи:
<…> Как я
Стихи читаю, знает точно
Аудитория моя:
Кристально, солнечно, проточно.
А знаете почему кристально и проточно? С годами уздечка под языком перестала мешать. Так что после 1912 года необходимость в пении отпала. По свидетельству Валмара Адамса, Игорь-Северянин назовёт пропетые некогда поэзы — стихами для дураков. Верить этому нельзя, потому, например, что «Весенний день» он будет читать — петь! — прктически на каждом выступлении за границей.
Нотная запись, оставленная автором знаменитого пионерского гимна «Взвейтесь кострами, синие ночи» Сергеем Фёдоровичем Дешкиным в архиве Юрия Шумакова, многих исследователей ввела в искушение. Могу, сославшись на самого поэта, смело утверждать, что эта запись фуфло. Дешкин мог слышать Игоря-Северянина, только будучи 20 лет от роду, на одном из трёх выступлений поэта в Вильно в 1921 году, когда стихи со сцены уже не пелись, а читались. Во время долгой отсидки Сергей Фёдорович придумал нотную запись, воспроизвести которую невозможно. Кстати, дополнение к фамилии «Кайдан» — это тоже память о лагере.
На первых публичных выступлениях поэта смешил не сам факт пения, а именно отчётливый, хорошо знакомый публике мотив полонеза Филины из оперы Амбруаза Тома «Миньон». В основе оперы положены стихи из знаменитого романа Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера» и его последующих вариаций. Стихи эти на протяжении XIX века привлекали композиторов от Бетховена и Шумана до Чайковского и Рубинштейна:
«Это преимущественно песни, исполняемые странствующим полубезумным арфистом и Миньон. Миньон (во французском просторечии — милок) — загадочное существо, ребёнок лет 12-13, не знающий ни отца, ни матери, то ли мальчик, то ли девочка, говорящий на ломаном немецком и ловко танцующий с завязанными глазами среди разбросанных яиц, аккомпанируя себе щелканьем кастаньет. <…>
На зарубежных сценах последняя картина — с примирением соперниц и признанием маркиза Чиприани — не исполнялась, и оперу венчал терцет счастливо соединившихся Вильгельма и Миньон с обретённым ею отцом. Однако в угоду немецкой аудитории, неспособной, по утверждению Ганслика, воспринять такой конец, Тома сделал специальную развязку: услышав голос Филины, Миньон падает замертво. Приблизившись тем самым к литературному первоисточнику...» (А. Кенигсберг.)
Честно признаюсь, я не знаю какой вариант попал на оперную сцену в Петербурге, но вот, смотрите, что есть в «Громокипящем кубке» с пометкой 1910 год — поэза «Мои похороны», в которой Филина трелит над мёртвым поэтом:
Под искры музыки оркестровой,
Под вздох изнеженной малины —
Она, кого я так приветствовал,
Протрелит полонез Филины.
Вот теперь становится понятно, что публика делилась на тех, кто слышал оперу, и на тех, кто не был с ней знаком. Те, кто слышал оперу заражали своим смехом остальных. Если кратко, смех слушателей означает нахождение внутри культурного кода десятых годов прошлого века. (Так, в середине века на другом континенте, американский кинематограф снимал картины с закадровым смехом, призывающим иностранцев включиться в культурный код страны.) Спасский провинциал и нет ничего удивительного в том, что он не опознал полонез Филины, в то время как его осведомлённые современники-мемуаристы не придавали этому обстоятельству никакого значения.
И это ещё не всё мимо чего прошли Шубникова и Терёхина. Вот несколько цитат из отчёта о Поэзовечере 30 марта 1914 года в Москве, в Большой аудитории Политехнического музея. Ходасевич прочёл реферат о футуризме Северянина. Стихи читали московские актрисы В.Ильнарская, Л.Селиванова, Л.Рындина, М.Морская, А.Коонен и А.Таиров. В 3-м отделении стихи читал автор:
«Четыре части ничем между собой не связанные. Как будто в один стакан налили шампанское, кофе, кислые щи и огуречный рассол. <…> Закончил “вечер поэзии” сам виновник торжества – Игорь-Северянин. Читает он совсем необычно. Вернее, не читает, а поёт свои стихи речитативом. Каждый раз другой мотив. Сначала это кажется странным, но, когда привыкаешь – начинает ласкать ухо. И кажется, что такие стихи только так и надо читать. Только так и можно выделит то новое, то особенное, что в них есть.
И публика, сначала улыбавшаяся, принимала автора с каждым новым стихотворением всё горячее и горячее, устроив, в конце концов, Игорю-Северянину настоящую овацию».
Анонимный автор «Московской газеты» (31 мая 1914 года) приводит некоторые рассуждения Игоря-Северянина об эго-футуризме и не может обойти вопроса о манере чтения:
«Как читать мои стихи, спрашиваете вы, и под какую музыку? Под музыку Скрябина. Мои стихи под музыку Скрябина — здесь может получиться удивительный диссонанс».
Обратите внимание: поэт ни словом не обмолвился о полонезе Филины. Он только предположил, что его стихи можно читать под музыку Скрябина. Именно читать под музыку Скрябина, а не петь на его мелодии. Впрочем, из сказанного Игорем-Северяниным о Скрябине репортёр «Московской газеты» ничего не понял. Поэт имел в виду придуманную композитором концепцию визуализации мелодии — звука! — с помощью света и цвета. В 1914 году не было техники, способной воплотить идею, но как было соблазнительно это новаторство! Читать поэзы под визуализированную музыку Скрябина, да это восторг! Это ли не футуризм с приставкой ego!
Любопытно упоминание автора интервью о том, что каждое стихотворение выпевалось под новый мотив. Ну, и как тут не вспомнить замечание Шенгели о демоническом северянинском уме — если тупо заменить Тома на Скрябина, то и шампанское прокиснет.
Попутно сошлюсь на Валмара Адамса, который рассказывал мне, что у Игоря-Северянина была идеальная — музыкальная! — память. Он мог на слух исполнить практически любую оперную партию. «А голос был такой, что стены дрожали!» — уточнил Адамс.
Наконец, Константин Паустовский, в 1915 году служивший кондуктором в трамвае, обратил внимание на странного пассажира в чёрной шляпе, наглухо застёгнутом пальто и коричневых лайковых перчатках. Длинное, выхоленное его лицо выражало каменное равнодушие к московской слякоти, трамвайным перебранкам, к Паустовскому и всему на свете. Вот каким он увидел и услышал этого незнакомца на сцене:
«Каково же было моё удивление», как писали старомодные литераторы, когда на эстраду вышел мой пассажир в чёрном сюртуке, прислонился к стене и, опустив глаза, долго ждал, пока не затихнут восторженные выкрики девиц и аплодисменты.
К его ногам бросали цветы — тёмные розы. Но он стоял все так же неподвижно и не поднял ни одного цветка. Потом он сделал шаг вперёд, зал затих, и я услышал чуть картавое пение очень салонных и музыкальных стихов:
Шампанского в лилию! Шампанского в лилию! —
Её целомудрием святеет оно!
Миньон с Эскамильо! Миньон с Эскамильо!
Шампанское в лилии — святое вино!
В этом была своя магия, в этом пении стихов, где мелодия извлекалась из слов, не имевших смысла. Язык существовал только как музыка. Больше от него ничего не требовалось. Человеческая мысль превращалась в поблескивание стекляруса, шуршание надушенного шелка, в страусовые перья вееров и пену шампанского.
Было дико и странно слышать эти слова в те дни, когда тысячи русских крестьян лежали в залитых дождями окопах и отбивали сосредоточенным винтовочным огнём продвижение немецкой армии. А в это время бывший реалист из Череповца, Лотарёв, он же «гений» Игорь Северянин, выпевал, грассируя, стихи о будуаре тоскующей Нелли». (К.Паустовский. Повесть о жизни.)
В «Петербургских зимах» Георгия Иванова находим замечание о манере чтения Игорем-Северяниным своих стихов:
«Манера читать у него была та же, что и сами стихи,— и отвратительная, и милая. Он их пел на какой-то опереточный мотив, все на один и тот же. Но к его стихам это подходило. Голос у него был звучный, наружность скорее привлекательная: крупный рост, крупные черты лица, тёмные вьющиеся волосы».
И вот вам ещё один гвоздь — замечание Бенедикта Лившица о Маяковском:
«Впрочем, горланил он не только собственные стихи. Ему нравился тогда “Громокипящий кубок”, и он распевал на узаконенный Северянином мотив из Тома:
С тех пор, как все мужчины умерли,
Утеха женщины – война».
Между тем становится очевидным лукавство Игоря-Северянина в его замечании Адамсу о том, что ранние его произведения — это стихи для дураков. Отнюдь: мелодия извлекается из слов, не имеющих смысла — язык как музыка, и это настоящая магия искусства! Позже поэт напишет о себе весьма откровенно:
Я — соловей, и, кроме песен,
Нет пользы от меня иной.
Я так бессмысленно чудесен,
Что Смысл склонился предо мной!
Зимой 1918 года в дикой бытовой неустроенности Тойла, под низким тошнотворным небом зимней Эстонии, в грязи расползающихся под ногами дорог соловей умер. Взамен него родился другой поэт, с иными творческими задачами, устремлёнными не в будущее, а приземлёнными в настоящее. Соловей ещё не раз прорвётся на кончик пера, но его бессмысленность будет сильно уступать прагматизму дня насущного. Очень жаль, что Шубникова и Терёхина не были в Тойла дождливой осенью или студёной зимой. Стульчак в ледяном сортире был бы отличным дополнением к их холодному академизму.
Однако вернёмся к Спасскому, который видел Игоря-Северянина на следующее утро после концерта:
«Он полулежал на диване в старой тужурке, невыспавшийся, с несвежим, опухшим лицом. На столе перед ним — графин водки и тарелка с солёным огурцом. Отрывисто и важно он сообщил, что вскоре выйдет "Громокипящий кубок"».
И вот теперь слово Александре Михайловне Вавилиной-Мравинской. Вечером мы сидим у неё на даче на Песках (Усть-Нарва) и за чаем она ласково объясняет мне об Игоре-Северянине, то до чего я сам тогда ещё не додумался:
«— Надо понимать, что он был поэт и одарённый музыкально человек. Гениального музыканта терзает ритм. Гениального поэта — рифма. Игоря-Северянина терзали и ритм, и рифма. Не всякий одарённый двумя такими талантами человек способен выдержать это испытание. Возбуждение становится особенно сильным после выступлений на публике. Организм сотрясается от резонанса, в который попадают ритм и рифма. Если не остановить, возможен коллапс — творческая и даже физическая смерть. Именно это обстоятельство, а не декадентская распущенность объясняет его пьянство. Нечто подобное я наблюдала после концертов Евгения Константиновича. Освобождаясь от нервного перевозбуждения, он мог вдребезги разбить дорогой японский сервиз и вспомнить об этом лишь несколько дней спустя».