25 апреля 2024  10:44 Добро пожаловать к нам на сайт!

Русскоязычная Вселенная выпуск № 13 от 20 декабря 2020 г


Грузия


ВАСИЛИЙ ДИМОВ


Родился в православное рождество на берегу Дуная в г. Измаиле в 1957 году. Год, месяц и день – жребий, выпавший лишь из нечетных цифр. Может, потому жизнь зачастую относит меня к «нечетным». То к лишним, неуместным, то к престранным и не кающимся. Наверняка оттуда же и моя глобальная неусидчивость: родился в Бессарабии, крещен в Грузии, любимые города Москва и Берлин, запоздавшее пристрастие – Пирин. Причем везде всегда занимался и занимаюсь одним и тем же и, без пафоса, с энтузиазмом. Правда, терпения хватает не всегда. Говно – субстанция скорее психо-философская, чем биологическая. Сугубо медицинскими показателями не обойтись. Вот и приходится копаться в нем подолгу, чтобы понять, из чего и для чего ты создан. Дуга по восходящей, дуга по нисходящей – за каждым витком спирали заход на новый. Но при всей эклектичности моего характера обратного вектора в этом кружении нет. Потому что нет смысла искать себя в интерьерах, уже переживших твою «историю». Родина не там, где ты родился, а там, где тебе хочется умереть.

Я с огромным интересом слежу за творчеством писателя Василия Димова. Читателям журнала «ДиН» это имя уже знакомо по публикации романа «Тбилиссимо», впоследствии переведённого на несколько языков, в том числе и на грузинский. После выхода книги в Грузии читающая публика разделилась на два лагеря. Одни назвали Димова «познавшим грузинскую душу», зато другие — русским шпионом и грузинофобом.

Автор нескольких книг так называемой экспериментальной прозы Василий Димов занимает в современной русской литературе своё, отдельное место. Тексты его могут нравиться или нет, однако факты — упрямая вещь. Димова не спутаешь ни с кем, хотя читать его трудно и это почти работа, а не развлечение. Но занятие полезное и питательное. Напевность, утончённая гармония его полупоэтических-полупрозаических строчек впечатляют и манят познать, расколдовать ту таинственную реальность, что так искусно выстроена автором.

В прозе Димова лично я нахожу следы влияния немецких экспрессионистов конца роковых сороковых прошлого века, тогда как некоторые его строки и абзацы перекликаются с поэтическими заклинаниями современного российского автора, «дервиша» Тимура Зульфикарова. Впрочем, многоплановые тексты Димова позволяют каждому читателю сделать собственное открытие. Это — наша литература. Качественная, настоящая, русская, а не пластиковое, гламурное её подобие.

Евгений Попов

Если бы господин К. страдал географией и знал о существовании Кавказа, он бы наверняка включил его в свой процесс.
Нырнуть в море Каспийское, а вынырнуть на берегу Чёрного. Назад — пешком по суше. Вот тебе и кругосветное путешествие.

Кафказус

Дорога

Узкая тропа ведёт вверх.

Ведёт извилисто и хитро.

То скользит по краю холодящей воображение пропасти, то с трудом продирается сквозь пугающие акустикой лесные дебри.

Страшно произнести даже слово — содрогнёшься от собственного эха.

Потому я и иду, дав вынужденный обет молчания.

В любую погоду.

В любом настроении.

Не чувствуя усталости и не задавая себе бестолково-мучительных вопросов: куда и зачем?

Спасибо редким встречным: они хоть поглядывают на меня с удивлением, а иногда и подозрением, в улыбке всё же не отказывают.

Интуиция, видимо, им подсказывает, что случайных людей в горах не бывает.

А коль человек, пусть и пришлый, забрался сюда — на то воля Божья.

Наверное, поэтому никто меня не останавливает.

Не беспокоит.

И ничего не навязывает.

В горах — не на равнине.

В горах уважают чужую свободу.

Причём не меньше, нежели свою.

Так что, если сам душу не откроешь, никто в неё лезть не станет.

В горах особое представление о приличии, терпимости и табу.

Это чувствуется даже при мимолётной встрече.

И чем ближе к небу, тем отчётливее.

Узкая тропа ведёт вверх.

Ведёт по известной только ей одной траектории.

Но не к какой-то поставленной цели.

Наоборот, от всего конкретного, постулатного тропа меня уводит.

Освобождая от идей и замыслов прошлого.

Не напоминая ни о чём, что осталось там, на суетливой равнине.

И я ощущаю, как постепенно становлюсь частью пейзажа, который у меня на глазах превращается из былых фантазий в явь.

Кавказ налево.

Кавказ направо.

Шаг за шагом, будто мысль за мыслью.

Похоже, я зашёл слишком далеко.

Потому что вдруг осознаю: Кавказ — во мне.

С его слепящими снегами и горячей кровью.

С его неискупленными грехами, любовью, вспыльчивым нравом.

Вот она, граница между всеми ранее накопленными знаниями и ещё неизведанным.

Вот он — нулевой километр вечности.

Одновременно камень и дух мироздания.

Остаётся только сделать глубокий вдох и раскрыть во всю ширь свои объятия.

Но как объять необъятное?

Или хотя бы его осмыслить?

Предо мной — великая «Мольба»1!

Непревзойдённая полнометражная истина!

С её божественно-дьявольскими образами и монотонными пшавеловскими стихами.

Я торжественно даю себе слово больше никогда не бояться высоты и не оглядываться назад.

Ведь я нашёл то, что искал так долго.

Что видел до сих пор только на экране.

Отныне облака — моя новая страсть.

Отныне я могу прислушиваться не только к себе, но и ко всей Вселенной.

Однако неожиданно я ловлю себя на мысли, что у доносящегося со всех сторон приглушённого пения одна и та же мелодия, тогда как слова намешаны из разных и совсем непохожих языков.

Я замираю.

Пытаюсь разобраться в звуках.

Но от путаного вавилонского разноязычия начинает кружиться голова.

В какой-то момент я понимаю, что общая мелодия — это ещё не общая песня.

И общая Башня — отнюдь не общая история.

Не существует вечной дружбы хотя бы без капли вечной вражды.

А капля способна разрушить даже самый прочный земной камень.

Узкая тропа ведёт вверх.

Ведёт с уверенностью правильно выбранного пути.

День сменяется ночью.

Любопытство — смирением.

Бледная луна с провалившихся небес укоризненно смотрит на всё происходящее внизу.

Уж она-то наверняка знает, что у каждого народа свои слова к песне, а значит, свой смысл и своя собственная истина.

Потому что истины одной на всех не бывает.

Единственной, неповторимой её признают только на родной ей земле.

И искренне она звучит только на родном ей языке и с родной интонацией.

Это подтверждает эхо шумных застолий.

Более веского доказательства, наверное, и не требуется.

Хотя чем больше таких доказательств, тем меньше шансов в каждое из них поверить.

Я смотрю на луну и не смею ей возразить.

Я — нем.

И беспомощен.

«Мольба» реальная тут же гаснет, вновь превращаясь в чёрно-белое кино.

Как жаль, что она была лишь миражом.

Оказывается, великая истина — ничто по сравнению с людским разноязычным хором.

Но разочарование длится недолго.

Под натиском фантазий оно отступает.

От облаков я заряжаюсь энергией.

И меня уже ничто не может остановить.

Потому что обратного вектора в горах нет.

Как нет в горах и прошедшего времени.

Переведя дух, я продолжаю путь.

И думаю только о нём.

Каким бы далёким и бескомпромиссным он ни выдался.

В надежде на новые откровения.

А может, и на новые оправдания.

Кто знает, вдруг луна поделится со мной и другими своими тайнами.

О которых раньше почему-то молчала.

Я протягиваю ей руку.

Признавая её право на вечность, я верю в её одушевлённость.

Теперь мне есть с кем дружить.

И чем дорожить.

Ничего, что человеческая жизнь для неё лишь скоротечный фарс.

Узкая тропа ведёт вверх.

Ведёт, упрямо наматывая круг за кругом.

Будто ввинчивает меня в небо.

Солнце

Толпы возбуждённых тамагочи стекаются к центральной площади.

Толпы бросивших все свои дела мужчин и женщин занимают оборону.

Но это лишь уловка.

Манёвр.

А баррикады — декор.

На деле народ рвётся в атаку.

Народ устал от бездействия.

У каждого в сердце пожар, и кажется, что пламя вот-вот вырвется наружу.

При этом предчувствие грандиозных событий не только крепко сжимает кулаки, но и не даёт покоя воображению.

Тамагочи больше не хотят жить по-старому.

Сегодня они всей нацией ринулись к рубежу новому.

И ничем их не испугать.

В воздухе запахло не только порохом, но и славой.

Все видят себя отлитыми в бронзе.

Все мечтают быть воспетыми в гимнах.

Даже лучшие умы — типичные интеллигенты, пьяницы и флегматики — перестали по-детски ныть и без умолку философствовать.

Теперь и они готовы сменить никчёмные застольные монологи на поступки.

Жизнь обрела новый смысл.

Жизнь поменялась прямо на глазах.

Столица впервые за многие века засверкала глянцем типографских красок.

Тротуары устланы листовками.

Стены домов обклеены плакатами.

С невозмутимыми лицами народных лидеров.

С цитатами-хитами из зачитанных собраний дедов и прадедов.

Сегодня предки вновь вдохновляют.

А их былые подвиги как никогда востребованы.

Вот лучшие образцы для подражания.

Никто не смеет сегодня отступить.

Ничьё сердце не может сегодня солгать.

Настал час, которого тамагочи ждали всю свою затянувшуюся историю.

Колокол ударил.

Паства перекрестилась.

Страна проснулась.

Эта новость молниеносно разлетается по свету.

Правительства и парламенты, не ведавшие до сих пор о существовании в космосе столь экзотической звёздочки, шлют срочные поздравительные телеграммы.

Их переполняет сострадание.

На них нисходит добродетель.

Они хотят подбодрить младших братьев.

И заодно поскорее принять их в свою систему координат.

Разве не в этом вселенский долг старших?

Высокие мировые чины с азартом включаются в новую астрономическую игру и не скупятся на дипломатический сахар.

Который тут же, на площади, растворяясь, щедро разливается из всех громкоговорителей.

Самолёты с тайными и явными советниками немедленно взлетают на подмогу.

Без них не обходится ни одна эволюция.

И уж тем более ни одна контрэволюция.

Невидимая дирижёрская палочка быстро находит своего залётного маэстро.

Площадь наполняется пением.

Пение чередуется с танцами.

Концерт только с виду обыкновенный.

По сути же, это жертвоприношение.

Апофеоз проснувшегося национального духа.

Артисты в костюмах едва успевают сменять друг друга.

Сразу после выступления пополняя ряды затаивших дыхание эволюционеров.

Такому спектаклю позавидовал бы сам Образцов.

А тут ещё зрительный зал — весь мир.

К полуночи интрига расползается по тускло освещённым улицам и переулкам.

Даже окраины приходят в движение.

Мир взволнован.

Без прямого включения с места событий не обходится ни один выпуск worldnews.

Микрофоны орут.

Камеры бдят.

Корреспонденты потеют от напряжения.

Ещё бы!

Велика ответственность перед историей.

Велика вероятность войти в историю.

Меня же сия почётная участь миновала.

Я слежу за происходящим по телевизору.

За тридевять земель от реальности.

Лёжа в постели.

С огромным кульком безвкусных сухарей, от которых уже сводит скулы.

Я тоже переживаю за судьбу тамагочи.

Но переживаю зря.

Сегодня они в центре внимания.

Сегодня они под присмотром искусных магов и разных почётных мэтров.

А значит, обречены на победу.

Нация окончательно потеряла сон.

И есть отчего.

Нация нашла себя.

Кнопка от пульта будто застыла на одном канале.

Улыбка Лидера постоянно крупным планом.

Интервью на английском, интервью на французском.

Пару слов на своём, экзотическом.

Заученная импровизация.

Отработанная жестикуляция.

В окружении смеющихся соратников — то ли по созданной на скорую руку партии, то ли по последней ночной party.

Толпа, перебивая собственное эхо, в полный голос ревёт: «Свобода, свобода!»

Остальных слов не разобрать.

Да они и не столь важны.

Толпа на грани нервного срыва.

Тысячи одновременно открывающихся ртов на фоне реющих флагов — масштабное зрелище.

Даже на экране старенького четырнадцатидюймового телевизора.

Так утверждается хоровое единство всех тамагочи.

Так рождаются новые вечные ценности.

Старые тут же приходят в негодность.

Куранты над площадью, как образ всего безвозвратно ушедшего, замирают.

Все вокруг переводят стрелки часов.

Время менять кумиров и спонсоров.

К трибуне, будто из-за кулис, неожиданно подкатывает грузовик с живыми цветами.

Раздают всем желающим.

Раздают как оружие.

Эволюция приобретает размах.

Запах.

И цвет.

Эволюцию не остановить.

Комментатор в моём телевизоре что-то бубнит на иностранном языке.

Без пауз.

Без страсти.

И хоть какого-то интереса.

Похоже, всё происходящее в далёкой неизвестной стране его не волнует.

Или он мало что понимает.

А может, ему просто хочется спать.

Как и мне.

Скоро рассвет.

Кулёк с сухарями пустеет.

Скомканный бумажный мяч летит точно в урну.

Три очка!

Я выключаю телевизор.

И тут же зарываюсь под одеяло.

Под тяжёлый гул песен и назойливых речей я мгновенно теряю сознание.

Подсознание же не дремлет.

Подсознание продолжает жить игрой, понятной лишь ему одному.

Мне снятся герои нескончаемой трансляции.

С их навязчивым артистизмом.

И неуёмной энергией.

Будильник неожиданно нажимает на стоп-кадр.

Сквозь сон я читаю заголовки газет.

Репортёры промучились ночь не зря.

Что ни заголовок, то крик души.

Что ни снимок, то вырванное из толпы лицо обретшего свободу.

Отныне тамагочи надоело быть просто игрушкой.

Кормить и пеленать себя — теперь его суверенное право.

Мне же сегодня, похоже, выспаться не удастся.

Надо обзвонить всех: вдруг кто не видел этого красочного ночного шоу?

Вдруг кто-то отстал от жизни?

Я набираю первый попавшийся номер.

Но передумываю и кладу трубку.

Я замечаю на стене яркую полоску света.

И… принимаю её за некий знак свыше.

В мыслях происходит переворот.

Во мне оживают чувства.

Я настежь открываю окно.

Я вызываю на себя новый день.

Да здравствует серебристая прохлада!

Да здравствует свежий ветер!

История подождёт.

Какое счастье — возвращаться иногда на землю.

С восходом солнца вас, братья по разуму!

Море

Авлабар2, по сути, стихия водная.

Хотя с виду — каменная.

«Море хочу, море!!!»

Кричали все, у кого не было моря.

Кричали, свистели, хлопали в ладоши.

Самые отчаянные топали ногами.

Самые нервные вскакивали с мест.

Похвастаться морем не мог никто.

Чужих в зрительном зале не было.

Вот почему к морю рвались все.

И вместе, и по отдельности.

С одинаковой злостью и воодушевлением.

С на редкость одинаковым выражением лица.

Всем хотелось лично поучаствовать в маленькой театральной фантасмагории.

Превратить прошлое в настоящее.

Желаемое — в действительное.

Тайное патриотическое — в доступное географическое.

По рассказам предков все знали, что давным-давно у них было всё.

И море (о море!) в том числе.

Поэтому не стоило удивляться происходящему.

Атмосфера в театре на Авлабаре напоминала «Девятый вал» Айвазовского.

Сцена и зал сливались в экстазе.

А спрессованное временем инакомыслие наконец освобождалось от комплексов и страхов.

Больше никому не нужно было притворяться и лгать самому себе.

Артистам в том числе.

Какое, к чёрту, искусство, когда кипит кровь!

Когда так и тянет взяться за ружьё.

И навсегда разобраться с вековыми врагами, когда-то отнявшими море.

Правда, поначалу пьеса развивалась довольно уныло, в духе мыльного жанра.

Ни в чём не противореча ни преданиям, ни системе Станиславского.

Взрыв прогремел в эпизоде, в котором десятилетний ребенок, он же будущий царь, неожиданно вырвался из рук купающей прислуги и его принялась ловить добрая половина всего актёрского состава.

Юное создание металось по деревянному подиуму, оставляя за собой мокрые следы.

При этом с детской непосредственностью и прямотой озвучивая выстраданную столетиями главную национальную идею.

Он протягивал руки вверх, к Богу.

Он обращался за помощью к зрителям.

Он отказывался смиряться.

Таза ему было явно маловато.

И по годам, и по происхождению.

Он требовал моря.

Настоящего моря.

Хотя о существовании его знал лишь со слов тех, кто сам его никогда не видел.

Во всяком случае, на родной географической карте.

Ну как можно было оставаться безучастным к разыгравшейся трагедии?

Рёв продолжался два с половиной часа.

Два с половиной часа авлабарская Земля вращалась в обратную сторону.

Не желая останавливаться.

Не желая никому подчиняться.

Назло всем соседям и вопреки так называемому здравому смыслу.

Казалось, вот-вот произойдёт землетрясение.

И стены рухнут.

Но на сей раз Бог сжалился над людьми.

Простив им их шум и ярость.

Списав всё на стечение художественных обстоятельств и магию театра.

Он, как никто иной, понимал суть происходящего.

И сочувствовал всем собравшимся.

Ведь театр — всегда провокация.

Провокация — всегда театр.

Для воображения в первую очередь.

Только театр позволяет увидеть на сцене то, что даже во сне не приснится.

Именно поэтому он столь необходим зрителю — чтобы надежда умирала последней.

Но ещё лучше, чтобы не умирала вовсе.

Переходя от режиссёра к режиссёру.

От постановки к постановке.

От поколения к поколению.

А там — кто знает: может, когда-то родится тот предводитель-фокусник, который однажды вновь одарит авлабарских землян морем.

Пока же роль фокусника взял на себя театр.

За что зрители благодарили его не только аплодисментами, но и слезами.

Несомненно, премьера удалась.

Накричались вдоволь.

Намечтались тоже.

Однако мечтать — не воевать.

Слава Богу, до серьёзного порыва овладеть морем дело не дошло.

Наваждение оказалось временным.

По крайней мере, после этой премьеры шумиха потихоньку улеглась.

Хотя горячие призывы звучали.

Да ещё какие.

И не только из зала.

Но власти и критика сделали вид, будто ничего крамольного не услышали.

Спектакль все в один голос назвали драматической импровизацией.

Творческим поиском.

А иначе быть не могло.

Все критики, как и чиновники, давно подкуплены.

Все моря давно поделены.

И никому не придёт в голову расстаться даже с каплей солёной собственности.

Будь то во славу соседского братства.

Или во имя торжества справедливого материализма.

История часто не в ладах с логикой.

И уж тем более с географией.

Поэтому, конечно, обидно не иметь моря, когда у всех вокруг оно есть.

Которое, кстати, было и у тебя.

Обидно, ох как обидно.

И вряд ли эта обида когда-нибудь пройдёт.

Вот почему впереди — новые премьеры.

Новые сценические сюрпризы.

Новые зрительские волнения.

Аншлаг обеспечен на сотни лет вперёд.

И никуда от этого не деться.

Потому что Авлабар — в первую очередь стихия водная.

А значит, непредсказуемая и коварная.

Так что не обольщайтесь те, кому она кажется со стороны каменной.

То есть неуклюжей и терпеливой.

Скромные желтоватые афиши — бескомпромиссное тому подтверждение.

Театру под силу низвергнуть любой памятник и опровергнуть любую летопись.

И неважно, как это потом назовут: оригинальной конструкцией или подделкой под видом художественной реконструкции.

В истории все места святы, и пустыми им не быть.

Режиссёры об этом позаботятся.

Фантазии у них достаточно.

Да и наглости не занимать.

Не верите?

Я тоже не верил.

Но один художник уговорил меня сходить тайком на лишний билетик.

Море — über alles.

Небо

Конечно, революция меньше, чем любовь, но она всё-таки больше, чем обычное гормональное расстройство.

В ней тоже всё происходит по зову сердца — от группового подпольного знакомства до группового восхождения на эшафот.

Да и эпилог у неё всегда один и тот же — воплощённое в камне вечное признание потомков, которое можно отыскать в каждой стране, в каждом мало-мальски уважающем себя городе.

И, как следствие, в каждом местном путеводителе.

Комиссары востребованы везде и во все времена.

Без них — как во тьме.

Они — земные боги своих эпох.

Хотя нередко — их неизбежные рабы и жертвы.

Где-то их было 26, где-то в кожанках маршировали целые батальоны, а где-то и сурового одиночки хватило с избытком.

Впрочем, число комиссаров, их национальность и вера особого значения не имеют.

Независимо от арифметики, группы крови и головного убора, они неизменно добиваются похожего диалектического результата.

И в созидании.

И в разрушении.

И просто в беспорядочной стрельбе.

С их подвигами ассоциируются не только конкретные даты, но и целые города.

Я во многих из них бывал.

Я полюбил их.

Я любил в них.

Но один — более других мне мил и дорог.

Какая там икра!

Ковры!

А бани!

Город-мираж.

Город-обольститель.

Город-факир.

С первого же взгляда он пленяет своим воздушным пряным колдовством.

Он увлекает за собой в нирвану.

Втягивая и твою душу, и твоё тело в идиллическую симфонию запахов, форм и размеров.

До сих пор удивляюсь, как мне удалось когда-то вырваться из его объятий.

Да и зачем я это сделал?

К тому же — по собственной воле.

Ведь я мог купаться в своём восточном счастье до бесконечности.

По ночам от воспоминаний бросает в жар.

Так и тянет туда опять.

Я готов раскаяться.

Готов вернуться.

В мраморное царство сладостей.

В гости к святому Валентину в бордовой феске.

Вот где знают толк в удовольствиях!

Вот где горячо дышит любой и каждый.

Причём революционные страсти страстям телесным не помеха.

Скорее наоборот — они придают мыслям смелости, а чувствам пикантности.

Они — часть местного колорита.

Продолжение национального духа.

И естественный повод для общения.

Как естественно в этом городе всё, на какую улицу ни загляни.

Почти все женщины привлекают своей словно затянутой корсетом талией.

И игриво раскачивают бёдрами при ходьбе.

Почти все мужчины не без гордости позируют с кинжалом в руках.

И взахлёб рассказывают байки о многочисленных героях-родственниках.

Восхищаясь как бы мимоходом и парой эпизодов из личной храбрости.

Вот почему первое свидание — на площади у главного революционного монумента.

Первая фотография на память — там же.

Или в Национальном музее.

Или на помпезной аллее Славы, в тени декоративно плачущих деревьев.

Такой памяти в моём жадном мозгу накопилось на многие мегабайты.

И в минуты усталости или скуки есть чем потешить своё воображение.

Но одних воспоминаний порой становится мало.

Душа и тело постоянно требуют новых историй.

А значит, и новых внутренних взрывов.

Труба зовёт.

Зовёт прямо на передовую.

Хочется вновь неспешно пройтись по местам давних интриг и приключений.

Хочется выпить крепкого чёрного чая в открытом кафе на набережной, в окружении лениво гуляющих, подобно голубям, гламурных бездельников.

Хочется вновь прикоснуться ко всему рукой и обласкать всех взглядом.

И вот однажды я возвращаюсь в этот волшебный мир, изнывающий от солнца и несмолкающего нытья древних теснифов.3

Чтобы перезагрузить память и одновременно убедиться в незыблемости тамошних соблазнов.

Революция и любовь хоть и не синонимы, тем не менее, по силе эмоций и драматических развязок они друг другу не уступают.

Поэтому не надо искать между ними антагонизма или противоречий.

Наоборот, нередко они сплетаются в земной символ гармонии.

Я преклоняюсь перед этим сочетанием.

Я снимаю шляпу перед моим любимым городом.

И возлагаю к его ногам венок.

Из слов, цветов и придыханий.

Мне правда нравится город-комиссар на берегу зелёного пенистого моря.

На фоне вылинявшего от страстей неба.

Город усатых джентльменов, потных красавиц и ароматной сырой нефти.

Город, в котором здравствуют выпуклоягодные близнецы — Сам[э]д, Мам[э]д и Ахм[э]д.

Уже в самолёте я начинаю пить за их чугунное борцовское здоровье.

За их олимпийскую хватку.

И чемпионский выдох.

Бутылка терпкого шампанского — вот и вся продолжительность полёта.

А через несколько часов я опять оказываюсь в ласковых объятиях морского бриза.

В своём почти родном кафе.

В окружении, как мне кажется, всё тех же довольных собой и жизнью физиономий.

«Один чай, пожалуйста, и покрепче!»

Официант молчалив, но по обычаю улыбчив.

Вприкуску — особая церемония.

А то, что немного вяжет во рту, ничего.

Так всегда после долгого воздержания.

Я расслабляюсь.

Я увлекаюсь.

Вечер на берегу — это больше, чем просто смена палитры на закате дня.

Соль.

Сахар.

Блаженство.

Застолье

Вино льётся.

Льётся звучно.

Стереофонично.

Подобно маленьким горным водопадам.

Эхом ворвавшимся в нетопленый школьный спортивный зал вместе с праздником.

За растянувшимся по периметру столом народу с полторы сотни.

В основном мужчины.

В основном небритые.

Все в тёплых куртках.

И никто не торопится их расстёгивать.

В горах нынешний сентябрь напоминает, скорее, обозлённый ноябрь.

Но разве такая погодная нелепость может повлиять на застольную боеготовность?

Все в хорошем настроении, хотя и не при параде.

Все в предвкушении пира.

О котором, протрезвев, можно будет раструбить на весь мир.

Есть дни, когда равнодушие не имеет права на существование.

Праздник и панихида — от Бога.

Сегодня — черёд праздника.

Горячее дыхание полутора сотен горцев быстро разогревает пространство.

А подвешенный на гимнастических кольцах национальный флаг и несколько икон на подоконниках восполняют недостающую торжественность.

Вино льётся.

Льётся вызывающе.

Нарочито.

Через край кавказской щедрости.

На грани благого человеческого разумия.

Тамада не даёт перевести дух.

Затягивая тугую петлю на горле каждого бесконечными тостами.

Патриотизму под дружные крики «гаумарджос» нет альтернативы.

Как нет альтернативы застольному обычаю — переворачивать стаканы.

Причём все стараются сделать это размашисто и раньше соседа.

Чтобы продемонстрировать своё пускай и маленькое, но всё же превосходство.

А заодно оправдать высокое звание патриота.

Любовь к Родине набирает градус.

Любовь к Родине выправляет курс.

И накрахмаленная белая скатерть постепенно превращается в словно пропитанную свежей кровью перевязочную ткань.

Несмотря на то, что праздник сегодня мирный, чаще всего говорят о последней войне.

О безымянных героях.

О якобы ожесточённых сражениях.

Подтверждая и опровергая слухи.

Вспоминая онлайновские картинки с телевизионного экрана.

Тему же личного участия все деликатно избегают.

Ни солдат, ни добровольцев за этим огромным столом не оказывается.

Уберечь себя от войны — это тоже искусство.

Впрочем, как и умение говорить о чужих подвигах будто о своих собственных.

Все пьют стоя.

И я пью стоя.

Все пьют за Победу.

И я пью за их Победу.

Случайных людей в спортзале нет.

Я — в одиночестве.

Вопросов не задаю.

Сомнений вслух не выражаю.

Тем не менее застольная кротость меня не спасает, когда тамада предлагает тост за гостя.

За человека, о существовании которого он до сегодняшнего вечера и понятия не имел.

Это правда особый тост.

Жгучая смесь гостеприимства, лести и воинственного романтизма.

«За здоровье нашего самого доброго, самого честного, самого смелого друга!»

О, если б можно было в сию минуту заткнуть уши.

Мне даже предлагается, точнее, доверяется взять в руки оружие.

И встать на защиту их Родины.

Но я делаю вид, что не слышу этих слов.

Я не знаю, что сказать в ответ.

На Кавказе зыбка и переменчива не только погода.

Отношения между целыми народами природе там ни в чём не уступают.

Сегодня — объятия, завтра — вражда.

И наоборот.

Так что совсем не хочется вникать и уж тем более встревать в чьи-то междоусобицы.

И всё же, приняв слова тамады за часть ритуала, я благодарю за доверие и вливаю в себя положенный литровый рог вина.

После одобрительных выкриков всякое внимание ко мне сразу ослабевает.

Меня вычёркивают из списка.

Обо мне забывают.

Тамада же продолжает мучить остальных.

Под любыми предлогами.

И с той же почти поэтической навязчивостью.

При этом с каждым новым монологом его речь становится всё сбивчивее.

А её смысл всё путанее.

Ореол главы стола безнадёжно меркнет.

Превращаясь в обыкновенное пьяное высокомерие.

Не более.

И никто из присутствующих не в состоянии остановить этот естественный процесс.

Вино льётся.

Переливается.

То ли по традиции.

То ли по инерции.

Но чувствуется, что уже из последних сил.

Судя по воспалённым лицам пьющих, оно уже не доставляет им удовольствия.

Это похоже, скорее, на испытание.

Уши устали внимать призывам.

Руки устали поднимать стаканы.

Никто больше не смотрит на тамаду как на маленького вождя.

Забыв не только обо всех его тостах, но и о самом поводе для торжества.

Каждый замыкается в себе.

В собственных пьяных фантазиях и чувствах.

Праздник спускается всё ниже с горных высот.

Праздник ретируется.

Теряя в застольном хаосе свою первозданную образность и величие.

Наполовину гаснет свет.

Гул стихает.

Кто-то пытается затянуть песню.

Грустную.

Скорбную.

Поминальную.

Но его хватает лишь на один куплет.

Бессилие остальных его останавливает.

Увы, разговоры о войне всегда отнимают слишком много энергии.

Особенно бравурные.

А может, просто вино оказалось на сей раз крепче обычного.

Праздник шепчет отбой.

Праздник застывает.

По всему периметру.

В угасающем звоне гранёного стекла.

Гора

Если гора не идёт к Магомету, то разъярённый Магомет сам идёт к горе.

Чтобы взять её приступом и водрузить на вершине свою искривлённую в полумесяц саблю.

От Магомета, как и от его бритоголовых янычар, можно ждать любого экспромта.

Любой импровизации.

Любого телодвижения.

Причём всегда с фатальным исходом.

Его претензии — все стороны света.

Его величие — в бесконечности.

На лице Магомета не бывает добрых масок.

Потому никто из соседей в глаза ему лишний раз не заглядывает.

Уж кто-кто, а они-то знают, что может выйти из этого любопытства.

Можно не только испугаться.

Но и обжечься.

Так все и живут.

Уже который век.

Как в нескончаемом сериале.

В ожидании новых экспромтов.

Новых поражений.

Новых обид.

Предпочитая постоянно изображать фальшивое миролюбие и воевать с Магометом виртуально — мифами, песнями, танцами.

На худой конец, апелляциями к Всевышнему, истории и чужим парламентам.

Бесчисленные проклятия, не отличающиеся разнообразием, не в счёт.

Их энергетика близка к нулю.

Как и их эффективность.

На этом сопротивление заканчивается.

Вот он и весь реванш.

Вот он и весь кураж.

Смелость отказывается брать города.

Даже свои бывшие.

Смелость сдала позиции.

Похоже, навечно.

Можно найти объяснение всему.

Но кому станет от этого легче?

Никто не хочет римейков прошлых драм.

Чтобы не потерять последнее.

Мало ли что ещё приглянется неуёмному Магомету, и он, как и в гору, вонзит свою саблю в очередной лакомый кусок.

К пастельным северным пейзажам злой гений особенно неравнодушен.

И дело не столько в их красотах.

С севера веет таинством.

Север дышит свежестью.

Там, за горой, прозрачнее вода и слаще виноград.

Да и кровь там быстрее впитывается в землю.

Что не раз уже было проверено.

И ещё не раз проверено будет.

Всё равно потом всё спишется на историю.

А может, и вообще забудется.

Тогда как заповедные места останутся под властью полумесяца навечно, заняв достойное место в разделе природоведения.

И ничего, что безлюдные.

Оттого они смотрятся ещё лиричнее.

Ещё трогательнее.

Музей под открытым небом.

На многие сотни километров.

Причём у Магомета не только завидный боевой дух.

Но и отменный художественный вкус.

Все завоевания это подтверждают.

Гора — жемчужина его коллекции.

И он плевать хотел на то, что некогда она принадлежала кому-то другому.

Что была для кого-то подобием иконы.

Хотя почему была?

Есть!

И будет!

Среди врождённых врагов янычар ещё остались патриоты-оптимисты.

И в первую очередь те, кто считает гору в полном смысле слова родной.

Они не признают уроков новой географии.

Наивно презирая всех, кто их признаёт.

Они не перестают лить слёзы и молятся в древних григорианских церквах.

Ненавидя предательские пророчества и чудачества.

Постоянно напоминая о своём горе Богу.

Потому что гора — их суть.

Гора — их прыть.

Гора — их всё.

Не только в высоком национальном, но и в банальном повседневном смысле.

И в качестве доказательства не надо ничего придумывать или выискивать.

Достаточно пройтись по улицам их розовокаменных городов и деревень.

На многих вывесках и просто этикетках эта гордость запротоколирована.

Включая подгузники, спортивные игры и ликёро-водочные изыски.

Куда уж убедительнее.

Дети, азарт, коньяк — святое.

Да и с точки зрения эстетики не придраться.

Впрочем, на разноцветные художества внимание можно не обращать.

Гора — совершенство.

Всё остальное — к ней приложение.

От политики до эротики.

Опровергнуть невозможно.

Ни логикой.

Ни действительностью.

Ни янычарами.

Царствие небесное Рубику.

Пары суматошных дней, проведённых с ним, мне хватило, чтобы воочию убедиться в том, о чём я раньше только слышал.

Утренний вид на Арарат из его ереванской квартиры на пятом этаже развеивал все мои сомнения.

Мне повезло.

Как может повезти дотошному туристу, который привык фотографировать не столько аппаратом, сколько собственными глазами.

Туман, будто по заказу, рассеялся.

А солнце ещё не успело ослепить пространство и исполняло роль боковой подсветки.

Это было зрелище.

Самого высокого разрешения.

Это было всем доказательствам доказательство.

Все злые сказки про янычар сразу же забылись.

И даже грозный Магомет без остатка растворился в моих восторгах.

Я простоял у открытого окна не менее часа.

Забыв про завтрак.

И обо всех наших планах на день.

Я не мог оторваться.

На меня из плена смотрел невозмутимый заснеженный красавец.

Точь-в-точь как на этикетках.

Прав был Рубик, когда называл альпинизм самым притягательным видом спорта.

Красавец воистину обладал гипнотическим взглядом.

Моё почтение.

Моё согласие.

Ну как отказаться от такого соблазна?

Храм

«Католики после службы раздают макароны».

«По две пачки в руки».

Слух по городу разлетелся за ночь.

С утра пораньше вдохновлённая толпа повалила в католичество.

Несмотря на дождь.

Длинную очередь.

И утраченную мечту о сытом будущем.

Сердобольная Польша не скупилась на посылки.

Ей, Посполитой, самой хотелось поскорее выбраться из болота униженных и оскорблённых.

Но для этого нужно было реанимировать свою давно померкшую гордыню.

И хоть над кем-то взять шефство.

Замаливая старые безбожные грехи, потомки Коперника пытались подняться в собственных глазах и заодно в глазах других.

Чтобы наконец-то показать всему миру истинно посполитый характер.

Шанс выпал.

Далёкая чужая страна с её вечными поисками и затянувшимися неудачами, словно хорошая примета, подвернулась кстати.

Количество посылок быстро перерастало в католическое качество.

А почти нежные пасторские благословения и холодные улыбки — в надежду.

Макароны на скудном обеденном столе стали вполне доступным блюдом и одновременно буревестником возрождения.

Макароны ели целыми семьями.

На завтрак, обед и ужин.

Целыми семьями разучивали новые молитвы, новые гимны, новые здравицы.

Разучивали как музыку.

И слух не изменял.

Получалось.

Отныне мимо ещё вчера родных православных церквей и церквушек многие проходили уже без привычного пафоса и волнения.

Иногда даже опустив голову.

Чтоб случайно не выдать своего непонятно откуда взявшегося высокомерия.

Жизнь менялась на глазах.

А вместе с ней менялись и несметные претензии к самой жизни.

Всего за несколько месяцев Его Святейшество Илия II стал для большинства любителей макарон простым смертным Ираклием.

Он уже не был в фаворе.

И не вдохновлял на добродетель.

Тогда как разноцветные календари с видом на площадь святого Петра нередко можно было встретить в домах католиков-дебютантов.

Для таких вера перестала быть догмой.

Она стала руководством к выживанию.

Тем более что было кому подсказать, подбодрить и направить.

Вездесущая Польша не скупилась не только на макароны, но и на священников.

Которые засылались к макаронам в придачу.

В чёрных приталенно-расклёшенных платьях, с приплюснутыми шапчонками на макушке, розовощёкие славяне в расцвете лет вовсю старались проявлять лучшие духовные и рыцарские качества.

Перед ними расступались.

Ими восторгались.

Истинные крестоносцы.

Но на сей раз без оружия.

Они же — певцы-стихотворцы.

Знающие цену своему ангельскому слогу.

При этом славили они Всевышнего с ещё большим восторгом и усердием, нежели делали это у себя на родине.

И толпа им смиренно вторила.

Ладным хором.

Жадным взглядом.

Будто до сих пор ничего не слышала ни о Боге, ни о слове Божьем.

Любовь и иллюзии стали вновь возвращаться в оскудевшие сердца.

Ассоциируясь теперь в первую очередь с хладнокровными пришельцами, которые во всём походили на образцовых учителей.

По субботам Папе Войтыле, наверное, икалось в отполированном до блеска Ватикане от избытка благодарности свежепризванного пополнения.

Макароны оказались чудотворным яством.

Лояльность и харизма миссионеров — спасением.

Однако польская инициатива не осталась без внимания многочисленных соседей.

У неё появились последователи.

И не менее богатые конкуренты.

Оказывается, не только дурной, но и самый праведный пример достоин подражания.

Мусульмане, приревновав надменных поляков, решили перещеголять католиков и пообещали завозить рис эшелонами.

Спонсоры объявились тут же.

«Очередь на обрезание сможет побить все рекорды»,— поделился со мной то ли в шутку, то ли всерьёз один из заезжих турков.

Впрочем, обрезание — не отрезание.

Бывало в истории и похуже.

Тифлис на своём веку многое повидал.

Многое стерпел.

Хотя многое уже забыл.

И виной всему… подарки.

Которые в его судьбе всегда играли решающую роль.

Подарки обезболивают память.

Чем они щедрее, тем наркоз эффективнее.

Сила воли перед шприцем отступает.

И всё же город ещё находится в сознании.

Хоронить его рано.

Он по-прежнему прекрасен.

И при солнце.

И при луне.

Невзирая на погоду.

Даже мрачную.

Вид с моста Бараташвили — тому подтверждение.

Впрочем, подтвердить это мог бы и вечно юный Бараташвили.

Застывший в порыве на чёрном постаменте рядом, в нескольких шагах.

Строгий.

Грациозный.

Загадочный.

Ну правда Байрон.

Сегодня он сурово наблюдал, как над обмелевшей Курой мечется сорвавшийся с цепи воздушный змей.

«Прими, прими мою любовь…»

И слова эти, словно вырванные из сердца, отдавались эхом в небесах.

Тифлис примет любовь от всех.

Тифлис себе не изменит.

И никому не откажет.

Таким его знает мир.

С всегда открытыми объятиями.

С обольстительным взглядом.

Таким его создал Бог.

И другим его трудно представить.

Хотя зачем ему быть другим?

В том нет ни надобности, ни пользы.

Да и все остальные образы уже запатентованы.

Каждый выбирает свой путь к храму.

И кто сказал, что он должен быть прямым?

Или безгрешным?

У каждого своё представление о счастье, несчастье и правоте Божьей.

Всё зависит от человеческой сути.

Потому что суть, как к ней ни относись, есть величина постоянная.

А макароны с рисом, по большому счёту, лишь гарнир к ней.

Аллилуйя!

Аллах акбар!

Базар

Если азербайджанец изо всех сил кричит — значит, он хочёт что-то продать.

Не важно что.

Не важно сколько.

А иногда и не важно за сколько.

Крик не позволяет отвлекаться на мелочи.

Потому что крик этот — символ воображаемого величия и богатства.

По продолжительности и широте диапазона он сродни нескончаемой оратории.

Без которой трудно представить себе среднеисторического азербайджанца.

Кричать так кричать.

Пронзительно и громко.

Чтобы перекричать всех вокруг.

Продавать так продавать.

Всё, что попадётся под руку.

Чтобы успеть разбогатеть до захода солнца и осчастливить своё семейство.

Вот когда из души человеческой вырывается национальное всё.

Намеренно и случайно.

С нюансами и без.

Вот когда все как один, смуглые и коренастые, не стесняясь, проявляют свой буйный талант.

Оптом.

В розницу.

Наперегонки.

И нет более подходящей арены для этого горячего самовыражения, чем базар.

Характер — понятие не личностное.

Характер навязан предками.

Человечество ещё не вырвалось из-под власти наследственности.

И едва ли ему когда-нибудь это удастся.

Базар — доказательство.

Столь шумное и эксцентричное столпотворение я наблюдал впервые.

Включённая кинокамера на моём плече наблюдала синхронно со мной.

И никого не удивляло появление странного неместного персонажа, мотавшего головой налево-направо, будто искавшего кого-то в толпе.

Я передвигался, не выбирая направления.

Становясь естественной частицей хаоса.

Я копировал на плёнку новый для меня мир.

И делал я это без нарочитости, художественных излишеств и пристрастия.

Пытаясь во всём, до мелочей, этот взбудораженный мир прочувствовать.

А капелла под открытым небом.

Бурлящее эхо в полуденной дымке раскалённого солнца.

На каждом иссохшем клочке земли — отдельная передвижная декорация.

Рядом с каждой кучкой овощей и фруктов — свой настырный Карузо или своя навязчивая Кабалье.

Готовые сразить тебя резкими перепадами музыкального настроения.

А заодно — доходящей порой до абсурда неземной дешевизной.

Где ещё встретишь подобное смешение щедрости и вокальной стихии?

Даже не верится, что всё это происходит в одном месте и в одно время.

И принадлежит одному народу.

Сколько продавцов, столько арий.

Сколько покупателей, столько слушателей.

И хотя с виду картина кажется сплошной импровизацией, на слух она воспринимается трепетной гармонией, попытка нарушить которую равносильна вмешательству в чужую жизнь.

Только попробуй обойти кого-то из солистов вниманием.

Горящий взгляд тебе вслед гарантирован.

А может, и злобная абракадабра в придачу.

Страсть — понятие не личностное.

Страсть навязана предками.

Достаточно понаблюдать за совсем юными продавцами-певцами.

Они ни в чём не уступают старшим.

Даже в гримасах и жестикуляциях.

Даже в быстроте устного счёта.

И все, будто рождённые одной матерью, друг на друга похожи.

Носятся они, как правило, стаями.

Стаями же облюбовывают и какую-нибудь площадку.

Камера всё подробно фиксирует.

Камера не щадит никого.

Стараясь не упустить ни одного образа.

Потому что любой из них может пригодиться.

Если не для телевизионного эфира, то, по крайней мере, в качестве матрицы для воображения.

Каждый ракурс, каждый кадр убеждает меня в том, что либретто на этой плодоносной земле испокон веков не менялось.

И ещё многие века не изменится.

Потому что базар — не только искусство крика.

И не только среда обитания.

Базар — это непоколебимая восточная конституция.

Ниоткуда не списанная.

Ни с чего не слепленная.

Так устроен их мир.

И никакая сила, ни земная, ни высшая, не посмеет покуситься на сию святость.

Нет пути, который не вёл бы азербайджанца к базару.

Как нет азербайджанца, который мог бы на этом пути заблудиться.

Интуиция не подведёт.

Ведь она тоже досталась в наследство.

И по наследству перейдёт поколениям следующим.

Так что у прошлого здесь, как ни у одного народа в округе, прочное статус-кво.

И крик здесь никогда не иссякнет.

Если же азербайджанец вдруг замолкает — значит, он всё уже продал.

Наступают счастливые минуты — выворачивать набитые карманы и считать деньги.

А потом не раз их пересчитывать.

Ничто не может отвлечь его от этого сладостного, почти ритуального занятия.

Все заботы сразу окупаются.

И даже самые несбыточные мечты становятся вдруг на шаг ближе.

Значит, день прожит не зря.

Значит, не зря кипели эмоции и надрывались голосовые связки.

Вместе с сумерками землю обволакивает тишина.

После чего опускается тяжёлый тёмный занавес, выключается камера.

Звон монет плавно переходит в заунывную жалобную музыку.

А яркий полумесяц — в сияние Бога.

Эпилог.

Время расслабиться.

И как тут не побаловаться заманчивой сухой травкой.

В ближайшей уютной забегаловке.

Под открытым небом.

Мне не скучно в компании проголодавшихся за день торговцев.

Меня принимают за своего.

А потому от меня ничего не скрывают.

И даже со мной делятся.

Всего пара глубоких затяжек — и…

Я улетаю к звёздам.

В районе Млечного Пути у меня появляется случайный попутчик.

Со сладковатой улыбкой.

И с туго набитым косячком в руке.

Мы понимаем друг друга без слов.

Да здравствует экспромт!

И его ни с чем не сравнимый аромат.

Наверное, это и есть рай по-восточному.

Главная арена нации тем временем берёт тайм-аут до утра.

Точнее, до первого утреннего крика.

Я же исчезаю до следующего года.

Не могу жить без навязчивых идей.

Без рискованных путешествий и головокружительных ощущений.

Когда-то ведь я должен встретить Ашик-Кериба.

Дудук


«Кто придумал солнце?
Тот, кто придумал и дождь.
Кто придумал радость?
Тот, кто придумал и боль».

Процессия жирной ленивой гусеницей вытягивается из-за угла.

Заставляя все встречные машины тормозить и прижиматься к тротуару.

Превращая ведущую в гору городскую улицу в передвижную сцену.

Цветами усыпан каждый дорожный камень.

До отказа заполнен зрителями крутой поворот-амфитеатр.

Вид — хоть кино снимай.

Причём серьёзное.

И непременно игровое.

Интрига застаёт меня врасплох.

Затмевает всё личное.

Оккупирует моё внимание.

И без чьей-либо подсказки сразу не разобрать, что в происходящем первично — сотрясающие небо женские крики, завывающая музыка или подавленная сей странной какофонией людская скорбь.

То ли высокая эллинская трагедия, то ли курёхинская поп-механика.

А может, одно другое дополняет.

Смешение жанров подобно смешению крови.

Причём совсем не важно, у какого из них весомее заслуги перед искусством.

В десятке метров от меня четыре экзальтированные плакальщицы, прирождённые артистки, превосходят всех остальных.

Волосы растрёпаны.

Глаза навыкате.

И голосят нанятые страдалицы, насколько позволяют им связки, без намёка на хрипоту.

Отсутствия же слёз никто не замечает.

Они подразумеваются.

А этого уже достаточно.

Убеждает.

Но и поклонники античной классики, и любители сценического эксперимента вряд ли возразят, что живая человеческая трагедия даст фору любой постановке.

Реальность происходящего вырывается из плена воображения.

Захлёстывает неподдельными эмоциями.

Смерть — она и есть смерть.

Независимо от количества венков и чёрных лент.

Она касается всех.

Даже тех, кого формально не касается.

Именно поэтому она присутствует буквально в каждой мизансцене.

Впечатляет с любого ракурса.

И кажется, только вокруг неё люди способны объединяться.

Смерть до споров о жанрах не опускается.

У неё нет оппонентов.

Она сама по себе жанр.

И чем дальше, тем сильнее он меня захватывает.

Из «действующих лиц» не вычеркнуть никого.

Толпа.

Родственники.

Покойник.

Ни к одной ремарке не придраться.

Молитвы.

Причитания.

Всхлипы.

Всё играется на пределе актёрского мастерства.

По-другому не получается.

Всё играется как в первый раз.

Обряд — не форма.

Обряд — атмосфера.

Экстаз.

— Кого хоронят? — тихо спрашивает пожилой зевака.

— Музыканта,— ещё тише отвечает другой.

— А на чём играл?

— Молодого?

Народ шепчется.

Народ волнуется.

Пытается узнать хоть что-то об усопшем.

И когда в конце концов узнаёт, обречённо вздыхает.

Вздох как запоздавшее признание.

Почти прощальное напутствие.

После него все мысли и чувства теряют смысл.

Неожиданно гусеница останавливается.

Гроб опускается на землю.

Все замирают.

Но безмолвие длится лишь секунды.

Музыка открывает новое действие.

Дудук взрывается.

И вместе с ним преображается вся улица.

Уныние сменяется страстью.

А чёрный цвет вопреки всем канонам траура теряет свою магическую силу.

Кажется, что на сцене становится ещё суетливее и многолюднее.

Но мой разум проявляет терпение.

Смиряется.

И больше не перечит реальности.

Женщины, сбившись в кучку, яростно хлопают.

А мужчины, крепко обнявшись за плечи, танцуют вокруг открытого гроба.

Даже среди тех, кто стоит рядом со мной, чувствуется оживление.

С чужих слов в такое трудно поверить.

Такое нужно видеть.

Кольцо вокруг гроба то сжимается, то разжимается.

Движения отточены и синхронны.

Этот танец напоминает свадебный.

Вот только в роли невесты сейчас выступает сама смерть.

Любовь — прощение.

Любовь — прощание.

И тут я замечаю первые слёзы.

Они просто текут по маскам и лицам, и никто их не вытирает.

Через несколько минут плачут уже все.

Актёры.

Танцоры.

Зрители.

Плачут родные и совсем посторонние.

Я даже слышу, как музыка захлёбывается от волнения.

Дудук сдаётся последним.

Дудук начинает хрипеть.

От попадающих в него слёз музыканта.

Звуки удаляются, а я продолжаю их слышать.

Они замолкают, а я не могу их забыть.

Нет… это не напевы горного ручья.


«Кто протянет мне руку,
Когда рассеется над долиной туман?
Кто сыграет мне любимую мелодию,
Чтобы я вновь вдохнул аромат цветущего абрикоса?»

Месть

Он лежит.

Рядом с постаментом.

На безжалостно истоптанной клумбе.

Весь исхлёстанный белой краской.

И никто из прохожих не бросает в его сторону даже беглого взгляда.

Свергнутый.

Бесславный.

Одинокий.

С затянутой петлёй на шее.

Будто великан-самоубийца, которого забыли отпеть и похоронить.

Он лежит уже четвёртый день.

Уткнувшись лицом в грязь.

Приговорённый к небытию.

И никого уже не впечатляют его громкие регалии и былые заслуги.

Даже его самого.

Даже любителей хронологии и статистики.

Вот бы вернуть время хотя бы на пару войн или военных парадов назад.

Разве мог он, стоя на трибуне, представить таким свой земной финал?

Разжалованный.

И не прощённый.

Как прокажённый.

Лежащий в тоскливом ожидании подъёмного крана и грузовика.

Представляющий отныне ценность только для плавильной печи.

Звёзды, оказывается, тоже лгут.

На потребу истории в том числе.

Лгут и не несут никакой ответственности.

Ни перед сильными, ни перед слабыми.

Ни перед живыми, ни перед мёртвыми.

Он лежит.

Я прохожу мимо этой площади каждое утро, и картина впрямь кажется застывшей.

Как на незаконченном холсте.

Для которого не хватило краски.

Видимо, победители всё ещё продолжают наслаждаться плодами своего мятежного творчества в наспех захваченных кабинетах.

Забыв про улицу.

А наслаждаться действительно есть чем, ведь они за одну ночь превратили давнюю кровную ненависть в исторический итог.

И сейчас наверняка громко спорят между собой, кто из них внёс больший вклад в победу над врагом.

О грядущем они пока лишь философствуют.

С умным видом и бокалом в руке.

Давая волю фантазиям.

Мифам.

И политическим хитростям.

Для них гораздо важнее утвердиться в своём эгоизме и показать миру свои способности, в которых они сами совсем недавно сомневались.

А кое-кто вообще в себя не верил.

Потому ролик с беспризорно валяющимся на земле бывшим бронзовым богом крутят на телеканалах по нескольку раз на день.

Под издевательски весёлую музыку.

С язвительно насмешливыми комментариями разного рода клоунов.

Чтобы довести конформиста-обывателя до полного отвращения.

Такова эстетика жанра.

Только так можно наглядно убедить всех в своём историческом превосходстве.

Только так можно по-настоящему отомстить не столько конкретному человеку, сколько целой эпохе.

А заодно добавить в национальный календарь ещё один праздник.

На сей раз уже в свою честь.

Он лежит.

Просто груда.

Просто металла.

И не понимает, что больше никогда к его ногам не принесут цветы.

Теперь те же люди с тем же трепетом и холопством будут возлагать венки и букеты к другим ногам, которые скоро столь же уверенно встанут на это освободившееся святое место.

Долго ждать не придётся.

Кандидатура подобрана.

Альтернативы отвергнуты.

Да и Всевышний голосом власти поддержит.

А за скульптором дело не станет.

Его же время прошло.

Во всяком случае, на этой маленькой площади.

Этого маленького города.

Этой маленькой, но, как она любит себя величать, очень гордой страны.

Его судьбу решили в одночасье, не оставив ни шанса на оправдание.

Да и кому это оправдание нужно?

Если никто даже в обвинениях не разобрался.

Даже сами обвинители.

Революция — процесс всегда ускоренный.

Поэтому и результат у неё всегда оптимальный.

Неожиданно сойдя с ума, все в панике и без оглядки рванули в будущее.

Все срочно взялись переписывать свои уставы, биографии и родство.

Народ не способен жить без фетиша.

И готов лепить его из любого материала.

Даже из боли.

Лишь бы блестело и сверкало.

Народ любит на развалинах давать новые клятвы.

Забывая о старых.

Без жалости, угрызений и ответственности затаптывая своё прошлое.

Он не замечает, как превращается в обыкновенную злобную толпу.

У которой за душой нет ничего, кроме численного превосходства.

И которая, путаясь в своих инстинктах, порой даже сладкое принимает за горькое.

Впрочем, толпу отличает не только отсутствие разума, меры и вкуса.

Самое прискорбное — у неё нет памяти.

Память присуща личности.

Память — молекула вечности.

Память как паперть.

Возвышает.

И над пахлавой.

И над аджикой.

И над собой.

Башня

Девичья — по названию.

Женская — по округлостям.

Мужская — по характеру.

Эклектична, но не парадоксальна.

Привлекательна и без излишеств.

А наяву выглядит не хуже, чем на плакатах в дорогих гостиницах для иностранцев.

Визитная карточка города.

Хотя, может, и всей нации.

Если взять и уплотнить нацию до одного конкретного образа.

Или до одного-единственного плаката.

Время по-своему отнеслось к шаху.

Стерев из памяти все его державные подвиги, оно сохранило башню.

Необычную.

Неприступную.

Чуть высокомерную.

Сохранило в том виде, в каком её и построил шах, прославившийся не только архитектурным чутьём, но и сумасбродным нравом.

Он не терпел возражений ни в чём.

И не испытывал жалости даже к ближнему.

Будучи по природе своей чуждым подобным проявлениям слабости.

Именно в построенную у моря башню разозлённый шах спрятал собственную дочь, отказавшуюся выйти за него замуж.

Каприз властителя оказался сильнее родительского инстинкта.

И жёстче людских обычаев.

Но безумию всё же пришлось отступить.

Шахская страсть, как и обещанные сокровища, осталась невостребованной.

Естество восторжествовало.

Отстояв подаренную Господом детскую гордость и непорочность.

Заточение продлилось недолго.

Как недолго длились и сомнения.

Двадцать восемь метров полёта стали для строптивого создания спасением и одновременно последними мгновениями жизни.

Глядя на башню с берега, даже спустя века, можно почти с уверенностью сказать, что наверняка такой и была душещипательная развязка.

От башни веет неопровержимым, солёным, словно морская вода, роком.

Впрочем, печальный финал древней сказки придаёт несостоявшемуся инцесту хоть и жестокой, но всё же романтичности.

Окутывая башню ореолом восточной таинственности и наива.

Превращая её в национальный фольклор, слепленный из серого известняка.

Башня правда производит впечатление.

Даже на тех, кто равнодушен к столь помпезному роду искусства.

Причём внутри самой башни это впечатление ничуть не меньшее, чем со стороны, на расстоянии.

Ты поднимаешься.

Ступенька за ступенькой.

Превозмогая одновременно лень, усталость и занудность гида.

Ты всматриваешься в каждую заштукатуренную трещину, в каждый камень.

Боясь пропустить что-нибудь важное или символичное.

И когда уже кажется, что ноги твои вот-вот обессилеют, когда терпение иссякает, ты вдруг прорываешься из полумрака наружу.

К самому синему небу.

В эти минуты оно принадлежит только тебе!

Твоим объятиям.

И твоему воображению.

Наверное, это и есть высшее ощущение власти и вседозволенности.

Достаточно подставить лицо ветру.

Взмахнуть руками.

Как ты мгновенно превращаешься в чайку.

До тех пор, пока человек не научится летать, он будет строить башни.

И совсем не важно, кому припишут авторство дотошные потомки — зодчему-авангардисту или тирану-педофилу.

Округлости, выступы, изгибы — второстепенно.

Главное — невесомость.

Среди парящих птиц и дышится по-другому.

И земля смотрится по-другому.

Инсталляция — жанр космический.

Вот он — истинный конец пути, ради которого стоило делать первый шаг.

Вот оно — торжество души, освободившейся наконец от назойливости тела.

При этом нет никакой уверенности, что они воссоединятся вновь.

Да, у каждого народа есть своя башня.

Со своей историей.

Со своими историями.

Народов много, башен тоже.

И тянутся к ним не только толпы туристов.

Изнурённые суетой, моралью или несчастной любовью, местные одиночки тоже иногда взбираются на рукотворные вершины.

Они бросают вызов Вселенной.

Они подолгу прощаются с горизонтом.

Они мучаются.

Они колеблются.

Но однажды решаются.

Выбор их трудно оспорить.

И надо отдать им должное: выбирают они самое эстетское прощание с миром.

Сказки время от времени повторяются.

А иногда даже сбываются.

Вот и получается, что человек способен летать и без крыльев.

Правда, всего раз.

Первый и последний.

Но неправда, что недолго.

Это — полёт в вечность.

От несчастья — к счастью.

От смерти — к жизни.

Девичья башня может лично каждый подобный полёт подтвердить.

Такова её судьба.

Быть ещё и памятником.

Интеллигентные господа из ЮНЕСКО выражают этой громадине своё особое почтение.

Всевозможными гербами.

Печатями.

Высокопарно-казёнными словами.

Ещё они гарантируют ей охрану.

С 2000-го года.

Плюс немного денег.

На ремонт.

И поддержание имиджа.

Не столько во славу шаха.

Но всё же… спасибо шаху.

Крепость

Позволить замуровать себя в стену.

На глазах у собственной матери.

Без жалости изгнать из себя душу.

Под вопли обезумевшей толпы.

Иначе каменная стена под натиском врагов не выстоит.

А вместе с ней рухнет и надежда.

Вот тогда уже ничто не спасёт нацию.

Вырежут всех до последнего.

Выжгут всё, что поддастся пламени.

И даже о мести можно будет навсегда забыть.

Страх срубает волю под корень.

Срывает тормоза.

Толпа мечется из стороны в сторону.

Полная ужасов и предчувствий.

Толпа готова на любую жертву, на любой подвиг, на любой абсурд.

Лишь бы угодить всем тайным силам сразу.

Паника затмевает человеческий разум.

Именно она правит бал.

Будто ниспослана свыше.

Чтобы срежиссировать этот мрачный, апокалиптический спектакль.

Непродолжительный сценический сумбур резко сменяется молчанием.

И в этот момент чей-то указательный палец, ненадолго зависнув в воздухе, выносит беззвучный, но окончательный приговор.

Выбор падает на самого светлого, самого чистого и непорочного.

Причём никто не сомневается, что за выбором стоит сам Господь.

Не сомневается и мать.

Опустив голову, скрестив на груди руки, она смиренно, без права на помилование, принимает решение толпы, а значит, и Господа.

Она без слёз прощается со своим единственным сыном, который на её глазах становится отроком-спасителем всей нации.

Национальной гордостью.

Национальной вечностью.

В считанные мгновения вокруг юноши смыкается плотное живое кольцо.

Каждый норовит напоследок прикоснуться к Божьему избраннику.

Словно к кумиру.

В любой трагедии живёт гормон фарса.

В любом зрителе всегда таится предатель.

Переодетого прямо на площади в белые одежды, его ведут как на казнь.

Впрочем, это и есть казнь.

Несмотря на избыток пафоса.

Жалости.

И любви.

Внешне сие действие ничем не напоминает о геройстве, достойном бессрочной людской памяти.

Ведь всё, что требуется от героя, это исполнить волю толпы и Господа.

Слиться воедино с каменной стеной.

Превратиться в неприступную силу.

И вот-вот это произойдёт.

Человеческая слабость торжествует.

Нежданно-негаданно и у неё появился шанс почувствовать вкус победы.

Время зависает над крепостью.

Зависает, чтобы начать обратный отсчёт.

В конце парадно-похоронного представления спасителя оставляют наедине с собой.

Слабеющие шаги перед провалом в небытие.

Считанные глотки чистого горного воздуха перед мучительной смертью.

Хотя и с верой на встречу с Богом.

Никто не сомневается, что отныне одним ангелом на небесах станет больше.

А крепости, несмотря на предчувствия, суждено будет выстоять и в этот набег.

Но это произойдёт потом.

В послесловии к повести.

Сейчас же толпа прощается с избранной ею жертвой тихими слезами.

Юные глаза в последний раз смотрят, но уже ничего не видят.

Юное сердце едва-едва стучит и уже ничего не чувствует.

Все молятся за своего спасителя и шёпотом желают ему скорой смерти.

Кто из сострадания.

Кто от отчаяния.

А кто-то — просто будучи в плену собственной природной трусости.

Сотворённый на земле ангел тоже молится.

Но уже не понимает ни своих слов, ни того, что происходит вокруг.

И лишь время от времени, останавливаясь, размашисто вскидывает руки кверху, будто приветствует новых неземных братьев.

В ответ небо разливается солнцем.

Небо открывает врата.

Наутро чудо действительно свершилось.

Враг выдохся.

И отступил.

Стена не рухнула.

А значит, и цена тому оказалась оправданной.

Отныне Господь ещё крепче укоренился в сознании и фантазиях людей.

Такова магия ортодоксального чудотворства.

Жестокая.

Показная.

Неотвратимая.

Языческая по сути.

Хотя и христианская по своим святым образам, плачам и молитвам.

Пасть ниц перед Богом на краю гибели.

Принести себе подобного в жертву во имя собственного спасения.

За что только не цепляется человеческое бессилие в приступе страха.

И даже убийство невинного зачастую возносится в ранг великого блага.

Впрочем, любопытствующих потомков вряд ли разжалобит такой сюжет.

Для них это не более чем занимательная трёхстраничная story.

Об одном горском юноше.

Об одном герое.

Об одном маленьком народе.

Прошлое — вне контекста.

Прошлое — всегда в одиночестве.

Дерево

Олово плавится.

Олово растекается густыми безмолвными ручьями.

Заливая раскалённо-холодным цветом не только сознание, но и пространство.

Всё вокруг лишено земного правдоподобия.

Всё словно зависло в безвременье.

И сколько ни оглядывайся по сторонам, ничем этот вакуум не опровергнуть.

Ни единого живого существа.

Если не считать моего случайного здесь появления.

Ни единого звука.

Если не обращать внимания на едва слышную аритмию собственного сердца.

Которая с каждым ударом всё больше напоминает финальные аккорды земного реквиема.

Я хочу сделать шаг.

Хочу сдвинуться с мёртвой точки, чтобы хоть чуть-чуть оживить обстановку.

Но не могу.

Потому что не могу понять, сон это или явь.

Война или мир.

Свобода или плен.

Символизм в первозданном виде.

Экзистенциализм — в зачаточном.

При созерцании столь безнадёжной картины трудно не удариться в философию и не задуматься о суицидальной сущности бытия.

Хотя, на первый взгляд, всё смотрится довольно постановочно и театрально.

А вот заядлого натуралиста Дарвина здесь вряд ли нашлось бы чем заинтриговать.

В какую-то секунду я вспоминаю, что похожий пейзаж после битвы я уже встречал.

За тысячи километров отсюда.

В одной из гуггенхаймовских коллекций.

Олово — вместо солнца.

Туман и гарь — вместо неба.

Вот только на сей раз я ощущаю себя частью этого прискорбного творенья.

По воле судьбы, проявившей вдруг талант художника-авангардиста.

При этом бледность палитры совсем не означает скупости впечатлений.

Я не сопротивляюсь.

И замечаю, как сам постепенно растворяюсь в окружающем ландшафте.

Превращаюсь в серость.

В оловянность.

Остаюсь наедине с мыслями.

Которые мурашками конвульсивно расползаются по моему телу.

И от которых мне становится нестерпимо душно.

О глотке воды можно только мечтать.

Так же как и о глотке свежего воздуха.

Едва сдвинувшись с места и маневрируя между вяло ползущими ручьями, я бреду по разбитой пыльной дороге в надежде обнаружить хоть что-то, напоминающее о живых людях.

Я в поиске себе подобных.

Мне кажется, что последний бой отгремел тут совсем недавно, но в ещё не остывшей от страстей долине уже не видно даже мёртвых.

Неужели все тут же вознеслись в рай?

В награду за ненависть к неверным.

Даже капли крови не сыскать.

Испарилась.

Будто её и не было.

Как не было пронзительной боли.

Воплей.

Ужаса последнего мгновенья.

Сколько оловянных солдатиков полегло на склонах выжженных холмов, одному Богу известно.

Потому что никто, кроме Него, точно не считал ни своих, ни чужих.

И хотя рано или поздно вездесущие цифры заполнят и этот пробел истории, они всё равно будут означать лишь бездушную приблизительность.

О войне бессмысленно писать отчёты.

Войну невозможно передать красками или словами.

Войну надо воспринимать с натуры.

Один на один.

С её светом и тенью.

С её бездушной эстетикой.

Чтобы во всех нюансах понять, чем же смерть отличается от искусства.

Вглядываясь в замутнённую даль, я окончательно в этом убеждаюсь.

Хотя и воспринимаю происходящее на уровне первобытной интуиции.

Что случилось со всеми, кто носил военную форму, я догадываюсь, но куда исчезли остальные — даже вообразить не могу.

Вроде бы всё самое страшное миновало.

Да и живых солдат больше не осталось, можно выбираться из укрытий.

Но сколько я ни иду, навстречу мне так никто и не попадается.

Ни человек.

Ни зверь.

Беззвучие поглотило всех.

Наказав за войну.

И жизнь, видимо, не скоро вернётся в эту некогда солнечную долину.

Я — как на необитаемой планете.

В немыслимом триллере.

Туман и гарь то сгущаются практически до черноты, то слегка рассеиваются.

И в момент короткого, почти мистического, просветления на ветках одинокого обгоревшего дерева я вижу несколько листьев.

Оловянных.

Да, по форме и даже рисунку на них листья напоминают настоящие, однако я сомневаюсь, что в ближайшую тысячу лет они зазеленеют.

Хлорофилл, как и кровь, испарился.

Значит, и шелеста деревьев здесь не услышать ещё очень и очень долго.

Только тишина способна пренебречь временем.

Только у тишины размах под стать вечности.

Карабах.

Затерянная автономия искусства.


1. «Мольба» — фильм грузинского режиссёра Тенгиза Абуладзе по мотивам поэзии Важи Пшавелы.

2. Авлабар — район Тбилиси, исторически населённый армянами.

3. Тесниф — малый вокальный жанр азербайджанской музыки.

Rado Laukar OÜ Solutions