19 апреля 2024  05:51 Добро пожаловать к нам на сайт!

Русскоязычная Вселенная № 19

от 15 июля 2022 года

Регионы России

Чувашия

 

Вера Кузьмина

 

Вера Кузьминична Кузьмина (16 ноября 1923Яншихово-НорвашиЧувашская АССР — 22 октября  2021Чебоксары) — советская и российская театральная актриса, мастер художественного слова (чтец). Артистка Чувашского академического драматического театра имени К. В. Иванова (1947—2021). Народная артистка СССР (1980), лауреат Государственной премии Чувашской АССР им. К. В. Иванова (1991) и Российской национальной театральной премии «Золотая Маска» (2018). Почётный гражданин Чувашской Республики (2003).

 

СТИХИ

 

Двухэтажечки

 

Жизнь гранёными стаканами

Тянут воля и тюрьма,

Где рассохлись деревянные,

Простодырые дома.

Двухэтажки-двухэтажечки,

Алиментики – долги.

Что ж ты, маслице, не мажесси

На ржаные пироги?

Погуляй на Волге, Каме ли,

Утопи в Босфоре нож,

Поживи в палатах каменных –

Помирать сюда придёшь,

Где из кухонь тянет щавелем,

Где запоров нет – на кой?

Где помолятся во здравие

И нальют за упокой,

Где старуха Перелюбкина –

Костыли да медный крест –

На просушку рядом с юбками

Прицепила край небес,

И смеётся – вот зараза ведь,

Муха подлая цеце –

Потому что кареглазого

Жду, как дура, на крыльце...

 

 

Последний

 

На кухне посижу – блукаю без причины:

Под снегом огород, доделаны дела.

В моей постели спит последний мой мужчина,

Нахмурился во сне, почуял, что ушла.

 

Ржавеет под окном соседская «Победа»,

На лавочке смолит уборщица Барно.

Последние – вы те, кто после и по следу,

По следу горьких слов: «С тобой хотел бы, но...»

 

По следу писем, роз, дождей, размытой туши,

Гостиниц («Ты пойми и больше не пиши...»)

Нам первых не забыть – они уносят души.

Последние вернут хотя бы часть души.

 

Ох, русская ты ночь! Бессонница, бумага,

Собачий лай вдали, а ветер вроде стих...

Последние идут, тяжёлым ровным шагом

Перекрывая след, оставленный до них.

 

В коробках под столом засохли связки лука,

Пора бы перебрать, а лучше бы вчера...

Последнего – люби, последнего – баюкай,

Последнему – дрожи на кончике пера,

 

С последним будь собой – смешной и непохожей,

Распробуй сорок-там-какую-то весну...

Нырну в свою постель, солёной, мокрой рожей

Прижмусь к твоей спине и, может быть, усну...

Русский идиш

 

Ах, Дора-Дора... Бабка приходила

К тебе стирать и вычистить ножи.

Что за кривая, дьявольская сила

Меня за ней тащила, подскажи?

 

Ах, Дора-Дора... Зяма Моисеич...

Три шкафа книг, корица в порошке.

Я скоро научилась: «Шпрехен дейич» –

И Зяма гладил по льняной башке.

 

Ах, Зяма-Зяма… «Детка, алеф, гимель.

Вот это – бейз... ну, хватит на сейчас.

Я там тебе на кухне грушу вымыл,

Ты с семечкой не ешь, как в прошлый раз».

 

Стекло чекушки пело на иврите,

На идише шуршал в углу мизгирь.

«Вы, Дора Афанасьевна, скажите,

Чтоб муж-то Верке не дурил мозги:

 

Вам яблоки, а нам-то хватит брюквы...

Халат стирать? Запачкалась тесьма...»

Но как похоже вспыхивали буквы

Еврейского и русского письма,

 

Когда сливались в строки и абзацы

О бухенвальдском пепле и золе,

И о пожарах, что ночами снятся

Бревенчатой берёзовой земле.

 

Ах, Дора-Дора, что ты в книге видишь?

Ах, Зяма-Зяма, в чём ты видишь свет?

...а Васька-вор орал почти на идиш

Про хипес и вонючий марафет.

 

Такие на Калухе жили воры,

Что не приснятся в самом страшном сне...

Ах, Зяма-Зяма, схоронил ты Дору:

В Россию закопали по весне.

 

Мне было восемнадцать. Нынче сорок.

Нерусской не бывала я ни дня,

Но помню: алеф, гимель – будто морок,

И буквам догорать – внутри меня.

 

Я помню всё: умерших и убитых,

Мозоли на руках и снег виска,

И всё глядит из крашеных калиток

Глазастая еврейская тоска...

 
 

У тубера

 

Свернула нынче к тубдиспансеру:

Вон дворник Вася – постарел.

Мороз покрыл деревья панцирем,

Засыпал спины пустырей,

Да Васе-то с дебилкой Иркою

Все пофиг: живо разгребём...

Три бывших зэка в окна зыркают,

Дыша последним январём.

Когда-то – едено да плясано,

Подколото: не суйся, тварь,

Полежано в кустах под насыпью,

А нынче – кашель и январь.

С больничек, брат, с казенных шконочек

Без шмона пропускают в рай...

«Эй, Ирка! Шляться будешь до ночи?

Комки-то в кучу собирай,

Как догребёшь, пойдём полечимся,

Перловочкой закусим, бля…»

У пищеблока две буфетчицы,

Халаты запахнув, смолят.

«На, Ирка, докури-побалуйся,

Да нам посуду прибери…»

И всё в округе просит жалости:

Деревья, стены, снегири,

И передачи с трёх до вечера,

Часов примерно до шести...

(«С чем пирожки, маманя? С печенью?

Не бойсь, нетрудно отнести…»)

Кефир с конфетками желейными

(«Тому, Андрееву – плеврит…»)

Ах, Русь моя, страна жалельная –

К тем, кто убивец и убит.

Пойду отсюда – запорошена,

Скользя под ветками рябин...

...ты пожалей меня, хороший мой –

И можешь даже не любить...

Что от Бога

 

Русь – поля да тряпки,

Снег да образа...

У меня от бабки

Синие глаза.

От прабабки Анны –

В масле деруны,

Слёзы из-за пьяных,

Страх из-за войны.

От соседа-вора –

Смылся на Кубань,

Были разговоры,

Танька с пузом, глянь –

Не просить, не виться,

Не лежать в пыли,

А пойдёшь в землицу –

Дура, не скули.

От свекрови – сито,

Ругань да грехи,

А от всех убитых –

Горькие стихи.

От Сашуры-лельки –

Крестик на шнурке,

От подружки Ольки –

Перстень на руке.

От соседки строгой –

Тёплые носки...

...у Руси от Бога –

Дети, старики...

Я позвоню

 

Я позвоню (не слышно ни черта...

что, лучше?) – и опять, ладом да снова,

О том, что я могу тебя вмечтать

В простую суть и нищую основу.

Ты здесь проездом. Чад, вокзальный гам.

Сейчас бы чаю из домашней чашки...

И ты пойдёшь, скользя по колеям,

«Ул. Слесарей» читая по бумажке.

Ночной снежок растаял до воды,

Подпёрли небо шиферные крыши.

Нестрогая подруга из Ревды

Не будет говорить: «Не надо, слышишь…»

И ты поймёшь кота, рыбачью сеть,

Извёстку, бабкин постненький калачик,

И будешь эту землю мять и греть,

Пока она не всхлипнет по-ребячьи.

И ты поймёшь картошку на корню,

Диванный скрип, ночной мышиный шорох...

Я позвоню.

Я вру – не позвоню.

Все потому, что ты мне слишком дорог.

 

Не такая


Опять не сплю. А месяц так и пухнет.
Такая жизнь, и нечего серчать:
Есть женщины, поющие на кухне,
И женщины, что снятся по ночам,
А я — не та, не эта. Не такая.
Не лодочка — окурок на мели:
Сиротство звезд и проклятых окраин
Течет сквозь пальцы сжатые мои.
Ковшом ладони. В них — побег из дома,
Соседка, спьяну влезшая в петлю,
В сарае перепревшая солома,
Танюха (за ночь с рыла по рублю) —
Вся жизнь моя, ее воловьи жилы,
Мозоли, кровь, теснение в груди…
Лишь об одном жалею.
Я просила
Того, кто уходил — не уходи.


***


Я не видела — мне рассказали,
Как прабабка жила на миру.
Покупала на местном базаре
Две чекушки батяне Петру,
Две чекушки для мужа Григорья —
Чуть попозже, годков через пять.
Как плескалось прабабкино горе,
Никому, кроме баб, не понять.
Я не видела — мне рассказали,
Как варила крапиву и сныть,
Как на гулком продутом вокзале
Нанималась уборные мыть.
Вырастали робяты-нахалы
Между тряпок, мешков и корыт.
Две взамужни, одна бля…ла.
Двое умерло, третий убит.
Я не видела — мне рассказали,
Как полола пырей и паслен,
Как халат из далекой Казани
Берегла для своих похорон.
На гулянках плясала матаню,
Песни пела — не пела, жила,
И стеснялась в общественной бане:
Шибко страшная грыжа-кила.
Я не видела — мне рассказали,
Как прабабку «замаял живот».
Заревела Вороньжа слезами,
Замолчала, куря у ворот.
Каждый чувствовал: вроде бы должен,
Виноват, и с собой не в ладу…
Похоронено сердце Вороньжи
На Ивановском. В третьем ряду.


Простая жизнь


Нынче закат хорош — золотой, пунцовый.
Надо на кладбище — сухо, зима прошла.
Там Голошейкины, Бобины, Кузнецовы,
Вся Токаревка, Калуха и часть Угла.
Столько родни и приятелей — дядя Коля,
Танька-тюремщица, мент — капитан Кислов.
С ними ушли голоса золотого поля,
Мерзлые пайки опасных колымских слов.
Столько ушло…
На сегодня — конец работе.
Входит приятель — хирург с погонялом Фет:
— Верка, накатим? Задрали вконец отчеты.
Слушай, моя-то богаче нашла — привет.
Ей говорю одно — береги Манюрку.
Да, забираю — суббота и полсреды.
Верка, поможешь выбрать Маняшке куртку?
Завтра в четыре? Дежурство сменю, лады.
Вместе выходим. Уборщица мрачно зыркнет,
Фет засмеется, засвищет лихой мотив…
Жизнь вытекает — рассада, работа, стирка —
Между живыми и теми, кто вечно жив.
Сколько осталось? Не ведаю — много, мало.
В общем, привыкла, не парюсь — куда, зачем.
Только никто не знает, как я устала.
Даже чужой, что спит на моем плече.


Яблочное


А все стихи на свете — о любви… В занозах, поцелуях и разломах.
О том, как ты идешь среди живых, стреляешь, совершая новый промах,
В тебя стреляют — чертова напасть, чтоб уложить вповалку на постели…
Но очень трудно в яблочко попасть.
Любовь слепа.
Слепым не видно цели.
А все стихи на свете — о войне… Про veni, vidi, vici, девять граммов.
И яблоки по-прежнему в цене — вас много, победителей-Адамов,
Доставших до эдемских облаков (и многие достали, между прочим…)
Познание — оно и есть любовь.
И хорошо, когда без червоточин.
А все стихи на свете — о вине… О винном аромате райских яблок,
О том, что виноваты не вполне, безжалостно разбив о быт кораблик,
О чертовой виновнице-судьбе: мы не при чем, не в деле и не в доле…
А все стихи на свете — о тебе.
О яблоках.
Войне.
Любви.
И боли.


Гуси-гусыньки


Тоже прошлое. Все тревожит,
не пускает и шьет дела…
Я, пацанка, с Настюхой Рожей
чай на кухне у ней пила.
К ней ходили со всей округи
пацаны, мужики, деды.
Вслед от баб прилетала ругань:
«Прошмандовка, ползешь куды?»
«Твой-от Васька у той мамзели —
разберись-ко со стервецом…»
И пощечинами горели
мальвы перед ее крыльцом.
«Нет Настюхиной хари лише –
глянь, уродка ведь, тошнота…»
Глаз ей батя по пьянке вышиб,
не хотел, да вот вышло так.
«…Верк, не брезгуй. Бери конфеты.
Вон халва… сколь тебе-то — семь?
Десять будет? Ох, мне бы деток,
дак не стала бы пить совсем.
Дети где? Пролетали гуси,
унесли и детей, и честь.
Каждый видит, на что гожуся:
глаза нету, а сиськи есть».
В дверь ввалился поддатый Сега,
сшиб ведро, напугал кота…
Гуси-гусыньки, тега-тега,
что кроватка в углу пуста?
Я бежала из этой кухни,
как от пропасти, от ножа,
А над крышами месяц пухлый,
как дитё, на боку лежал.
И летели по ветру визги:
«Машка, твой-то у Настьки, слышь!»
«Ах, мерзавка! Сожму, так брызнет!
Проклятуща кривая мышь!»
Плакал месяц: никто не гладит
пузо, толстое, как пузырь.
Шел к Настюхе какой-то дядя,
вроде с площади Ленька-хмырь.
Гуси-гусыньки, злые птицы,
как забрать вы детей могли?
Сколь веревке вокруг ни виться —
завивается. До петли.
Сколь ни терпишь пинки да плюхи,
рано, поздно ли — пьешь до дна…
Васька в марте нашел Настюху.
Кухня. Гвоздь. Переплет окна.
Гуси-гусыньки, тега-тега,
соль да ржавчина на ноже.
Не нужна погремушка-Вега,
вырос месяц, большой уже.
Настька в небе пеленки мылит:
эй, прохожий мужик, позырь!
Не повесилась. Вы убили.
Васька. Сега. И Ленька-хмырь.


Совки


Давай-ка, мой хороший, по одной —
за нас, дурных, а больше бы не надо…
Моя страна натянута струной
от Сахалина до Калининграда.
Сейчас в неё распахнуто окно,
там огоньки, далёкий лай собачий.
Не виноваты водка и вино,
что мы живём вот так, а не иначе,—
вот так — не отрываясь от страны,
гитарно-балалаечного гула…
Играй «Хотят ли русские войны»
и «Журавлей» Гамзатова Расула,
играй, страна!
Добавь смешной тоски:
«Артек», Гагарин, Жуков, батя юный…
Да, мы — совки.
…А дети на совки
В песочнице натягивают струны.
Давай ещё — и по последней, ша!
За Родину, натянутую туго.
За каждого смешного малыша.
За то, что удержали мы друг друга.
Да, перебрали. Улицы страны
дрожат струной, неровные такие…
Споём «Хотят ли русские войны»,
чтоб слышали Берлин, Париж и Киев?
Живёт страна, пока живут совки:
смешные дети, мужики и бабы.
А Господу — подтягивать колки,
стараясь, чтоб не туго и не слабо…

 

 

Rado Laukar OÜ Solutions